— Не в том дело, не в Руссо, — почти дерзко сказал Оверин, — а в том, что я — жалкое ничтожество, если мыслю и действую, соображая, что скажут обо мне другие.

— Это нелепость! — вскричал Иван Иваныч, бакенбарды которого решительно покраснели и прыгали и бегали вместе с ушами, с носом и другими частями его тела.

Сухой, звонкий горох сыпался на пол; ничего нельзя было понять из частой речи, похожей на трещанье пожарной трещотки. Оверин несколько раз пытался что-то сказать, но Иван Иваныч несся, как перекати-поле, решительно вне возможности остановиться.

— Ну, этак нельзя говорить, — решил Оверин, разводя руками.

Побегав еще с четверть часа и ни на секунду не умолкая, Иван Иваныч схватил тетрадь «Наблюдения» с такой горячностью, как будто хотел кого-нибудь ударить ею.

— Что это такое? «Один ученый муж посоветовал издавать журнал». Уж и это очень резко! Бокль совершенно справедливо признает резкость верным признаком недостатка образования…

— Разве лучше бы было, если б я сказал «неученый муж»? — как будто нехотя спросил Оверин.

Иван Иваныч покраснел еще сильнее и запрыгал еще прытче.

— Но это еще все ничего, — барабанил он. — Дальше… (Иван Иваныч так яростно перебросил несколько страниц, что чуть их совсем не вырвал из тетрадки.) Уж это ни на что не похоже: Шрам — ископаемый — что такое ископаемый? Идиот. Разве могут быть ископаемые идиоты? Да, наконец, это просто оскорбление, ругательство!

— Вовсе не ругательство. Идиота нельзя же назвать мудрецом. Идиот — так идиот и есть, — с убеждением отозвался Оверин.

Володя встал с видом несправедливо оскорбленного благородного человека.

— Позвольте мне уйти отсюда, — проговорил он с очевидным намерением обратить на себя внимание Ивана Иваныча и устроить сцену. Но Иван Иваныч сыпал горох своей речи, и ничто в мире не могло, кажется, остановить отчаянного потока его красноречия. Володя вышел и сделал большую ошибку, потому что лишился удовольствия слышать, как Иван Иваныч, преследуя фразу за фразой, наголову разбивал обоих авторов «Наблюдения».

— «Что хочет читать публика и чего она не хочет», — читал Иван Иваныч. — Не досказана фраза: публика может не хотеть многого: не хотеть, чтобы ее поливали водой, чтобы секли и прочее. На конце фразы пропущен вопросительный знак. Во всей фразе вы восстаете против опеки редакторов. Но как же обойтись без редакторов? И прочее и прочее.

Раздался звонок; Иван Иваныч положил под мышку «Наблюдение» и отер пот с лица.

— Я обойду все классы и прочту ваш журнал со своими комментариями, — сказал он. — Все узнали ваши мнения, пусть все узнают и противоположные мнения — мои мнения.

И целый день он бегал по классам, с величайшей горячностью стараясь разрушить авторитет (как он, вероятно, думал) Оверина и Андрея.

— Каково вас на всех вселенских соборах[41] проклинают? — сказал я, отыскав Оверина.

— Глупец! — презрительно сказал он, разумеется относя этот эпитет не ко мне, а к Ивану Иванычу.

После этого Иван Иваныч принял самое горячее участие в судьбе «Опыта» и начал просматривать все статьи прежде их помещения в журнале. Следующий нумер вышел у нас через две недели. В нем были помешены статьи новых сотрудников: прежние, исключая меня и Малинина, кажется, навсегда отказались от участия в гимназической литературе.

— Вы ничего не дадите в этот нумер? — спросил я как-то Володю.

— Нет уж, благодарю вас. Я не желаю быть мишенью для ругательств вашего братца, — высокомерно отвечал он.

— А вы, Грачев? — обратился я к стоявшему тут же ученому жениху Хавроньи.

— Ну их! Все это глупости! — презрительно сказал автор исследования о языке животных.

Во второй нумер втеснились даже четвертоклассники, и я, с крайним моим неудовольствием, должен был согласиться на требование Ивана Иваныча поместить рассказ «Охота за кротами», лишенный всякой идеи. Но, что всего досаднее, этим пустеньким рассказом невежественные читатели интересовались гораздо больше, чем моей повестью, в которой, по всеобщему приговору знающих людей, великая идея о врожденности талантов была проведена очень недурно.

Выпустив второй нумер, мы ждали, что скажут Оверин и Андрей, но они ничего не сказали. С Андреем в это время случилась скверная история. Он очень неосторожно подсмеялся над каким-то толстым офицером в корпусе, и последний вздумал было надрать ему уши, но Андрей, считавший себя уже довольно солидным мужчиной (ему было семнадцать лет), протестовал против этого намерения ударом в брюхо. Такая дерзость кадета против офицерского брюха была величайшим преступлением, и Андрея надолго посадили в какую-то «Потешную цитадель», построенную в корпусном саду еще чуть ли не во времена Петра Первого. Туда сажали только таких важных преступников, для которых обыкновенный карцер считали недостаточно крепким.

Я хотел было навестить брата, и мы ходили вместе с Малининым в корпус, но видели только Потешную цитадель — маленький развалившийся домишко с решетчатыми окнами: к Андрею нас не допустили.

— Скоро ли его выпустят? — спросил я швейцара.

— Не могу знать — как решат.

— А как вы думаете?

Солдат помялся и нерешительно ответил, что Андрей, по всей вероятности, угодит под красную шапку.

— Ведь это нехорошо, если его отдадут в солдаты; ты бы похлопотал, — наивно посоветовал мне Малинин.

Однако ж, при всем желании хлопотать за Андрея, я мог только известить о случившемся отца. Историю, впрочем, при помощи старых знакомых отца удалось кой-как замять, хотя Андрей все-таки просидел в Потешной цитадели более трех недель. В этих обстоятельствах ему, понятно, было не до «Наблюдения».

Оверин в это время тоже забыл свой журнал. У него умерла тетка, и к нему явился попечитель, некто Аронов — первый р-ский богач, который заявил ему, что он может, если хочет, переселиться из пансиона на вольную квартиру, но Оверин не изъявил на это согласия и попросил только пятьдесят рублей на книги. На эти деньги он купил себе соломенную шляпу (рассуждая, что, чем легче головной убор, тем он меньше отягощает голову и мешает мыслить) и кипу книг. Еще мечтая сделаться великим полководцем, он успел пристраститься к математике и теперь налег на этот предмет с таким усердием, что совершенно перестал ходить в библиотеку. Проводя целые дни с книгой в руках, Оверин переменял только положения своего тела. Уставши сидеть, он становился к окну и, высоко держа перед глазами книгу, простаивал в позе статуэтки Дон-Кихота по нескольку часов, не замечая, что первоклассники и второклассники окружают его в таких же точно позах, как он, с книгами в руках и потешают на его счет присутствующую публику.

Вообще «Наблюдение» прекратилось; но брат не оставил своей литературной деятельности. Он вышел из заключения в какой-то раздумчивости: ему долго стыдно было признаться, что он стал ненавидеть ту военную службу, которой прежде восхищался, но наконец он признался, написав с этой нарочитой целью особую повесть под названием «В Потешной цитадели», которую и принес мне как-то в воскресенье. Герой этого рассказа, вовсе неспособный к военной службе, страдал, по воле деспота-отца, в корпусе, вследствие чего решился сделать преступление, чтобы быть исключенным из ненавистного заведения. Но за преступление его садят только в Потешную цитадель. Здесь Андрей очень трогательно описывал свои страдания под арестом, делая по временам злобные отступления то по поводу деспотизма родительской воли, то по поводу систематической жестокости военной дисциплины и солдатской выправки.

Ивану Иванычу очень понравилась его статья, и мы поместили ее, к удовольствию автора, в ближайшем же нумере «Опыта». Это был последний нумер нашего журнала. Мы выросли, и наша литература казалась нам смешной детской игрой; несмотря на подстрекательство Ивана Иваныча, никто не хотел больше писать. Да и сам ученый бакалавр скоро стал казаться нам очень наивным и смешным со своими ученейшими записками по логике и теории, поэзии.

вернуться

41

Негорев иронически сравнивает «разрушение авторитета» Оверина и Андрея Иваном Иванычем с общецерковными съездами представителей высшего духовенства христианской церкви, основной задачей которых была борьба с ересью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: