Идя без всякой цели вперед по улице, я как-то незаметно дошел до дому Шрамов. «Не зайти ли? — мелькнуло у меня в голове, — Узнаю, как понравился университет Володе, и кстати посмотрю эту стыдливую институточку Анниньку».
Когда я вошел и снимал пальто, меня увидела горничная Катерины Григорьевны и сказала, что Владимир Александрович и все уехали куда-то, а дома осталась одна барышня, да и у той болят зубы. Ожидая политического разговора с Ольгой, я уже начал раскаиваться, что пришел, но уйти назад было неловко.
Комнаты были пусты; на террасе белелось чье-то платье, и я пошел туда. Там сидела Аннинька и о чем-то думала над раскрытой книгой.
Встретив ее вместо Ольги, я был больше чем приятно изумлен; у меня в груди ударилось сердце и дрогнуло под коленками.
— Вы одни? — сказал я больше для того, чтобы сказать что-нибудь.
Аннинька отвечала мне не вдруг. Она была заметно смущена моим приходом, и краска широкой волной покрыла ее лицо. Она закрыла книгу и слегка оттолкнула ее от себя.
— У вас болят зубы? — с участием спросил я.
— Нет, не особенно. Мне не хотелось ехать сегодня.
Между нами началось самое неловкое молчание. У меня билось сердце от страсти, которая овладела всем моим существом и которую я не мог подавить. Впрочем, не знаю, пробовал ли я в то время подавить ее. Я думал, как бы поумнее выйти из затруднительного молчания.
— Что вы читали? — наконец спросил я, чувствуя, что глупее и несвоевременнее этого вопроса ничего не может быть. Я взял книгу и развернул ее. Это были стихотворения Баратынского. — Как вам нравится?
— Ничего. Вы читали?
— Читал.
Опять воцарилось глупое молчание. Я чувствовал, что краснею не меньше Анниньки, мной овладела какая-то пронзительная холодная дрожь, и я поднялся с места с отчаянною решимостью покончить чем-нибудь наши взаимные томления.
— Пройдемтесь, Аннинька, здесь что-то как будто жарко, — с большой неловкостью сказал я.
— Пойдемте.
Она быстро подала мне свою дрожавшую горячую руку. Мы пошли по дрянному шрамовскому садику, точно разрисованному на земле; деревьев совсем не было, так что две мыши, объясняющиеся в любви, были бы видны в нем за версту. Я шел и проклинал себя, не будучи в состоянии совладеть с какой-то бессмысленной нерешительностью, мешавшей мне свободно говорить и действовать. Между тем от волнения или от чего другого Аннинька тяжело повисла на моей руке.
— Аннинька, любите вы меня? — едва выговорил я, прижимая ее руку к своим губам. Она порывисто выхватила ее у меня, крепко обняла мою шею, и мы начали лихорадочно целоваться с какой-то дикой радостью, с каким-то упоением, сжигавшим нас обоих.
— Пойдем в беседку, — едва слышно прошептала Аннинька, прижимая свое пылавшее лицо к моей щеке.
Это было очень кстати, так как нас давно могли заметить. Мы бегом побежали в беседку.
Сумасшедшие полчаса, проведенные там, я никогда не забуду. Аннинька плакала, смеялась, целовала меня, но ничего не говорила. Всякие слова опошлили бы нашу восторженность, и как только я заговорил, мы тотчас же отрезвились.
— Поправь волосы, — улыбаясь и целуя Анниньку, сказал я.
— Никому не говори! — прошептала она и закрыла лицо руками.
— Разве такие вещи рассказывают!
Я засмеялся и начал целовать ей лицо и руки. Она вся дрожала и горела, как загнанная горячая лошадь; ноздри ее широко раздувались, и она дышала очень неровно.
— Пойдем поскорее назад; пожалуй, заметят, — со страхом прошептала она. — Впрочем, пусть, заметят! О мой милый!
Аннинька крепко сжала меня и впилась губами в мою щеку.
— Не беспокойся, никто не заметит, — сказал я, погладив ее по волосам.
— Пойдем в разные стороны, как будто мы были не вместе, — металась Аннинька, решительно не понимая, что она делает и говорит.
— Что за нелепость! Пойдем вместе!
Аннинька еще раз обняла меня и крепко прижалась ко мне своей грудью.
— Прощай… завтра я буду у вас, — прошептала она.
— Приходи в университет. Я там буду вместе с сестрой, и пройдешь к нам.
— Хорошо, — проговорила Аннинька и бросилась было бежать.
Мне стоило большого труда успокоить ее и возвратить ей память, которую она, кажется, совсем потеряла, запутавшись в чрезвычайных волнениях, потрясавших все ее чувства. Я ее оставил дрожавшую, изнеможенную и почти больную.
Я воротился домой в очень довольном настроении духа; в сердце у меня лежало тайное сокровище, которым я один только мог любоваться. Крестоцветова уже не было; брат ходил один по комнате и свистал. Я почему-то не мог удержаться, чтобы, против всякого обыкновения, не пойти к нему и не вступить с ним в какой-нибудь разговор. Я понимал, что это очень глупо, но радость, сидевшая в моей груди, толкала меня; я пошел и немедленно затеял с ним бесконечный спор о значении университетов. Я, как пьяный, сделался весел и болтлив, так что за обедом, когда длился еще наш спор с братом, Новицкий заметил ненормальное настроение моего духа.
— Что это с вами сегодня? — спросил он. — Не уведомил ли вас Савушка, что все коровы отелились в один день?
Это замечание очень смутило меня; я даже не нашелся, что ответить Новицкому. Я уже давно гордился сознанием, что вполне умею владеть собой, и очень заботился иметь ровный, ничем не возмутимый характер истинного джентльмена; мне теперь было очень досадно, что глупенькая радость влюбленного нарушила обыкновенное расположение моего духа. Впрочем, я скоро овладел собой, прекратил спор с Андреем, объявив, что все это пустяки, и слегка заметив, что я совершенно напрасно выпил утром два стакана пива.
На другой день мы отправились с Лизой в университет и как раз попали на лекцию профессора Слепцова, бывшего в некотором роде притчей во языцех не только для всего университета, но чуть ли не для всей России. Он читал политическую экономию, и имя его как автора безобразнейшего руководства сделалось уже давно очень оскорбительным ругательством в литературе. Прежде студенты устраивали на его лекциях безобразные скандалы, свистали и кидали даже в него паренками, но раз, во время одной чрезвычайно бурной сцены со свистками и пареной репой, он поднял кверху руки и отчаянно закричал: «Господа, вы хотите, чтобы я ушел, — я остаюсь без куска хлеба, но повинуюсь вам — ухожу. Все ли вы желаете, чтобы я ушел?»
Все молчали. Никто не хотел первым занести руку на профессорский кусок хлеба.
— Мы желаем, чтобы вы удалились, — сказал чей-то одинокий голос.
— Неправда. Мы желаем, чтобы вы остались. Оставайтесь! Оставайтесь!
— Я повинуюсь, господа, — я остаюсь, — почтительно ответил Слепцов и с тех пор начал не только с кафедры высказывать комплименты молодому поколению, но даже в коридоре здороваться со студентами за руки и говорить им всякие любезности с самой заискивающей улыбкой. За это его все терпели и равнодушно слушали этого Фальстава[58] на кафедре, рассказывающего со своей сальной улыбкой похвальные речи молодой России.
Придя в университет, я долго смотрел, нет ли Шрамов, и, поверив Лизу попечениям Малинина, обегал все аудитории и коридоры, но их не было. Мне стало досадно, что Аннинька не поторопилась, и я всю слепцовскую лекцию пробеспокоился, думая о ней. Малинин, сидевший подле меня, тоже, по-видимому, не очень был занят политической экономией; по крайней мере сестра, среди всеобщей тишины, вынуждена была довольно громко заметить ему: «Зачем вы давите мою ногу?» К счастью, это восклицание заглушила громкая фраза профессора: «Вперед! Собирайте жатву, которую мы посеяли в поте лица своего!»
После лекции, выходя вслед за толпой слушателей из аудитории, я прямо наткнулся на Ольгу, Володю и Анниньку, стоявших в углу. Аннинька была красна, как пион, и, когда я подошел к ней, она окончательно растерялась, зажмурила от стыда глаза и, казалось, готова была расплакаться.
— Вы здесь? — сказал я, здороваясь с ней.
— Здесь, — прошептала Аннинька, таинственно пожимая мою руку. Она краснела, бледнела, дрожала и вообще вела себя так, что я опасался каждую минуту: вот заметит Ольга, и пойдет вселенский хохот над нашими голубиными нежностями.
58
Фальстав, или Фальстаф, — комический персонаж исторической хроники «Генрих IV» и комедии «Виндзорские кумушки» В. Шекспира; обжора, пьяница, хвастун и обманщик.