Я чувствовал себя немного неловко и, не зная, что сказать, зевнул.
— Что вы зеваете? Слепцов, кажется, в вашем вкусе, — сказала Ольга.
— Да, он хорошо читает.
— Вот ваш брат восхищается Слепцовым, — сказала Ольга Андрею, который в это время тоже подошел к нам. — Вы кем восхищаетесь?
— Никем, кроме вас.
Андрей, всегда пикировавшийся с Ольгой, никогда не лазил в карман за словом, и разговор грозил принять очень неприятный характер. Ольга уже передернула своими костлявыми плечами, приготовляясь что-то ответить, когда Новицкий слегка толкнул брата под локоть.
— Вон идет! — торжественно сказал он. По коридору шел Оверин. Одна штанина была запрятана у него в желтое голенище, другая оправлена по-человечески, но он не замечал этой возмутительной дисгармонии. Его сюртук, сшитый из тончайшего английского сукна, был уже значительно перепачкан в мелу, что, при отсутствии галстука, придавало ему большое сходство с пьяным маляром.
Ольга схватила его за руку и привела к нам.
— Ну! — вздохнул Оверин, перездоровавшись со всеми нами, как будто он кончил наконец очень утомительную дорогу.
— Куда вы это шли? — спросила его Ольга.
— Домой.
— Там вас сапожник ждет, вероятно? — прищуриваясь, спросил Володя.
— Ты, брат, что-то совсем того… — с участием сказал Малинин, вытирая своим платком пятна на сюртуке Оверина.
— Что же вы не слушаете лекций? — спросила Ольга, дергая Оверина за рукав, чтобы обратить на себя его внимание.
— Оставь же! Ну, что ты там? — недовольно откачнулся Оверин от чистившего его Малинина.
— Ты, кажется, как будто нездоров, — сказал Малинин, продолжая хлопать платком по оверинскому сюртуку. Оверин отворотился от него с видом человека, которому неприятно, что его чистят, но который снисходит к слабостям своих чистоплотных друзей и безропотно покоряется своей горькой участи.
— Отчего вы не слушаете лекций? — переспросила Ольга, тормоша Оверина за рукав.
— Все знакомое, скучно! — невнимательно ответил он, озираясь во все стороны, как бы поудобнее ускользнуть от нас восвояси.
— Скажите, пожалуйста, вы теперь одним хлебом питаетесь? — спросил Володя, небрежно поправляя свои очки.
— Нет, теперь у меня есть колбасы… До свиданья.
— Нет, подождите, — Ольга взяла его за обе руки. — Поговоримте с нами.
— Не о чем. Позвольте… До свиданья.
Оверин потерялся, как волк, попавший в яму, и дико озирался кругом, не зная, что ему делать.
— Поговоримте. Какие вы колбасы больше любите? — приставала Ольга.
— Я ем всякие.
— Любите вы сыр?
— Нет. До свиданья.
— Постойте.
В это время Оверину пришла, по-видимому, гениальная мысль. Он сжал изо всей силы руки Ольги, так что та закричала, пробормотал: «До свиданья» — и пошел со своей желтой голенищей.
— Пошел, пошел! — скорбно проговорил Малинин и бросился поправлять Оверину штанину, но так как последний не останавливался и Малинин должен был работать на ходу, то произошло значительное замешательство, при котором чуть-чуть не сбили с ног профессора Слепцова, бежавшего куда-то вперед брюхом, со своей заискивающей, сладкой улыбкой.
— Жаль, что он совсем тебе не раздавил руки, — сказала Лиза. — Человек занят делом, а ты к нему привязалась с сыром.
— Прибереги свои наставления для себя: ты в них очень нуждаешься, — гордо ответила Ольга.
— У меня что-то болит голова, я бы пошла домой, — тихо проговорила Аннинька, до неприличия выразительно глядя на меня. К счастию, в это время все смеялись по поводу какого-то замечания Андрея насчет проходившего мимо субинспектора, и никто не заметил, как смотрела на меня Аннинька, тихонько прикасаясь к моей руке своими пальцами.
— Если вы пойдете к нам, я вас, пожалуй, провожу, Анна Петровна, — сказал я, давая энергическим жестом понять Анниньке всю несообразность ее поведения. Но, вместо того чтоб ободриться, она, видя, что я чем-то недоволен, еще больше покраснела и едва пробормотала: «Будьте добры».
Само собой разумеется, как только мы вышли, разговор пошел о том, что при посторонних неприлично постоянно краснеть и бросать такие взгляды, какие она бросала на меня в университете.
— Что же мне делать, когда я не могу. Я тебя люблю, — проговорила Аннинька с таким выражением страсти, что я поопасался, не кинулась бы она целовать, меня на улице. Она крепко прижалась ко мне и ломала мои пальцы в своей руке.
— Но ведь ты сама себя выдаешь. Узнают — нас поднимут на смех.
— Пусть. Все равно когда-нибудь узнают. Пусть смеются, если хотят… — Эти слова Аннинька не выговорила, а выдохнула, почти до боли сжимая мою руку.
— Но зачем же выставлять себя на позорище, если можно обойтись без этого?
— Мне все равно, — сказала Аннинька с такой энергией, какой я не подозревал в ней. Она крепко стиснула зубы и сладострастным шепотом прибавила:- Знаешь, мне бы хотелось, чтобы меня преследовали, мучили, били за то, что я тебя люблю….
Я хотел было заметить, что такое желание несколько странно, но, взглянув на Анниньку, глаза которой горели, как у кошки, зубы были стиснуты, ноздри раздуты, — я понял, что лучше молчать.
Когда мы пришли домой, Аннинька, среди бешеных поцелуев, с горящими глазами, с раскрасневшимся лицом, вдруг остановилась и спросила меня:
— Знаешь, за что я тебя люблю?
— За что?
— За то, что ты меня не любишь!
— Нет, я люблю.
— Нет, ты не можешь никого любить. У тебя нет души.
— Дичь какая!
— Правда, правда! Если б ты был влюблен, я бы и не посмотрела на тебя. Это обыкновенно. А вот рыба — хороша, холодная рыба!..
Аннинька впилась в мою шею — и я просто думал, что она укусит меня. Она с такой силой и энергией тормошила и жала меня, что надо было удивляться, откуда берется столько тигровой страсти в слабом, женственном теле всегда красневшей, невинной институтки.
— Только ты, пожалуйста, веди себя лучше при посторонних, — резонно говорил я, и моя рассудительность еще больше пришпоривала ее безумие.
— Будем вести себя лучше! — задыхаясь от страсти, шептала она и впивалась в меня губами и руками.
Но мне пришлось ждать довольно долго, пока Аннинька действительно начала вести себя лучше при посторонних, освоившись наконец с чрезвычайным счастьем иметь настоящего любовника-мужчину, которого она может обнимать и целовать сколько ей угодно. До тех же пор, пока у нас все не успокоилось и не убродилось, наши отношения не были замечены разве потому только, что все очень были заняты судьбами России и близким освобождением крестьян. Впрочем, Аннинька все-таки посвятила в нашу тайну Андрея, совершив для этого очень оскорбительную глупость. Она как-то кинулась мне на шею при брате и, расточая поцелуи, проговорила: «Андрюша! Посмотри — я люблю его, люблю!».
IV
ОЛЬГА ИЩЕТ СИЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА
Ходить в университет затем, чтобы слушать комплименты Слепцова, балаганные выходки Фиалковского или допотопные метафизические бредни Герца, мне надоело через неделю, и я начал вести прежний образ жизни, с той только разницей, что реже стал выходить из своей комнаты и занимался серьезнее, чем занимался летом. Новицкий, знавший лучше меня немецкий язык, очень помогал мне в моих занятиях немецкими юристами, которых я читал тогда с лексиконом. Время проходило незаметно, и скоро настала зима. Наши дамы давно уже перестали бредить университетом, и даже Лиза смеялась над профессорами. Они придумали себе очень любопытное занятие. Успенским постом Фиалковский читал публичные лекции об исправительных мерах для малолетних преступников (в то время всякие чтения, лекции, диспуты и вообще все, где можно было сделать шум, наше общество очень любило), и Катерина Григорьевна вбила себе в голову, что в Р. необходимо основать исправительную школу на манер абердинского приюта[59]. Для этой цели было основано особое общество, проект устава которого, написанный Володей, представлен был на усмотрение начальства, и, в ожидании утверждения устава, открыта в пустом загородном доме Бурова школа, где Лиза и Ольга с особенным рвением начали шпиговать мальчишек всякими науками, давая им за дневные страдания слишком слабое вознаграждение в виде скромного обеда из щей и каши. Об этом благом деле Володя написал корреспонденцию в «Петербургские ведомости», где, без излишней скромности, отдал должную дань похвалы себе и Катерине Григорьевне как людям, тоже некоторым образом ведущим Россию по пути прогресса.
59
Абердинский приют — приют в городе Абердине (Англия), где воспитывались и обучались дети бедняков; основан в 1729 году.