Береника поднялась с места и с видом мученицы пересекла гостиную. Эдмон невольно проследил взглядом, как она пробирается между пуфами и креслами, словно челнок среди подводных камней. Три широкие ступени вели в библиотеку, славившуюся своим потолком, обитым испанской кожей золотых, багровых и черных тонов. Но Береника в своем голубом платьице пошла туда не за книгой, не за тем, чтобы развлечься чтением. Библиотека выходила на застекленный балкон. По комнате пронеслось дуновение ветра, и Эдмон понял, что его двоюродная сестрица открыла окно.

Бланшетте минуло двадцать семь лет. До сих пор она словно школьница закручивала свои белокурые косы рогульками на ушах. От отца она унаследовала продолговатый овал лица, начинающаяся полнота скорее ей шла. Носила она почти всегда черное. Когда Эдмон принимался ее вышучивать, она привычным жестом протягивала к нему обе руки ладонями вверх и беспомощно разводила ими.

— Вы ее совсем растревожили… Вы же знаете, какая она нервная… Она приехала к нам немного развлечься, а вы…

— Птичка моя, лучше всего отвлекает женщину ухаживающий за ней мужчина.

— Но он не ухаживает.

— Так будет ухаживать.

— Что это — заговор?

— Нет, просто так, одна идея.

С балкона, где бушевал ветер, Береника испуганно глядела на скобяное царство крыш, расстилавшееся внизу: цинковые шляпы, железные каски под плюмажами дыма. Рыцари, Дон-Кихот, ряды труб… Есть ли в мире другое столь волнующее зрелище, как эти особняки на улице Пасси, особенно когда на них смотришь сверху; они громоздятся друг на друга и превращают этот уголок Парижа в какой-то Нью-Йорк, затерявшийся среди туманных далей.

Там, внизу, Сена, акведук и мост, на который у Трокадеро выбегает подземка, Марсово поле, Эйфелева башня, весь город, которому белизна Сакре-Кёр придает великолепную законченность; а вдали зимнее холодное солнце зажигает золотом купола соборов. И улицы, глубокие, как трещина в гранитной скале.

Береника невольно связывала в своем представлении образ этого неведомого, трепетного, таинственного Парижа с образом высокого молчаливого человека, который ограничивался тем, что любезно передавал ей за столом блюда, но чей взгляд она успела уловить. Ветер, разгуливавший по балкону, опрокинул цветочный горшок, и он разбился; Береника испугалась, и на глазах ее вдруг выступили слезы. Дурное предзнаменование? Нет, пора перестать верить в предзнаменования, как верила она некогда в их большом доме. Пора перестать. Париж, ее окружал Париж, огромный гостеприимный Париж, весь в розовых, непомерно больших отсветах на своем сером оперении. Он звался Орельеном.

В гостиную вбежали Мари-Роз и Мари-Виктуар в сопровождении мадемуазель; Мари-Роз было семь лет, родилась она в 1915 году, когда Бланшетта долго не получала весточки от Эдмона, находившегося под Верденом. Мари-Виктуар появилась на свет в годы победы, ей три с половиной года. Обе девочки — в белых платьицах, волосы зачесаны со лба и схвачены на затылке пышным розовым бантом; обе похожи на мать и покойного дедушку, короля такси.

— Я собиралась пойти с ними в Ранелаг, — объяснила мадемуазель.

Но Бланшетта, не отвечая, смотрела на мужа, который вертел в руках телефонную трубку.

— Что с вами, друг мой? (Конечно, мадемуазель, вы можете их туда свести.) Кому это вы хотели звонить, пока я не слышу?

Бланшетта знала Эдмона… Еще как хорошо знала. Эдмон покраснел от досады, что жена разгадала его намерения.

— Пока ты не слышишь? Ого! Пойди сюда, Мари-Роз, поцелуй своего папу. Мне нечего сказать мадам де Персеваль, чего бы ты не могла слышать… Вот и хорошо, деточка. А ты, моя крошка? — Он поднял на ладони младшую дочку, подставив ее, как балерину, лучу света, и бережно опустил на пол. Левая рука по-прежнему лежала на трубке телефона.

— Мадам де Персеваль?

Мадемуазель, бесцветная особа, взяла девочек за ручку и увела из комнаты. Когда она вышла, Эдмон обратился к жене:

— Что это? Сцена?

— Сцена? Бог мой, конечно, нет. Кое к кому из ваших любовниц я действительно ревную, но никак не к этой Персеваль, которой уже…

— Тридцать шесть лет.

— Это она так говорит! Ваше безумье длится с… с…

— С тысяча девятьсот восемнадцатого года, дорогая, — ответил Эдмон, отчеканивая каждый слог. — Вы тогда были беременны, а отпускали нас на короткий срок.

— Я ведь вас ни в чем не упрекаю.

— Только этого еще недоставало… Кстати, какой район надо вызывать: Пасси или…

— Терн. Неужели вы сами не знаете!

Эдмон вызвал Терн. Пока телефонистка вызывала номер, он обернулся и, не снимая руки с аппарата, пробормотал: «Никак не могу запомнить, что улица Бель-Фей относится к району Терн…»

Госпожи де Персеваль не оказалось дома.

— Передайте, что я зайду, — сказал Барбентан.

И Бланшетта заметила:

— Отнесите ей фиалок, она их любит, и к тому же сейчас сезон…

VI

Когда Лертилуа получил приглашение от госпожи де Персеваль — лиловато-розовую карточку, в верхнем углу которой была вытиснена серна, перескакивающая с одного невысокого пригорка на другой, под девизом, гласившим: «Perce val»,[3] — он долго вертел ее в руках, стараясь понять, что сие означает. Полгода тому назад, а может быть, и больше, его представили, кажется в Булонском лесу, вдове одного покойного драматурга, который до войны был довольно известен в театрах на бульварах. А теперь она вдруг его пригласила. И прислала не обычную карточку бристольской бумаги, с короткой надписью «принимает тогда-то». Нет, приглашение было написано от руки: «Только не знаю, помните ли Вы меня? В четверг вечером у меня соберутся несколько друзей, окажите мне ЛЮБЕЗНОСТЬ, дорогой мосье, и приходите тоже к десяти часам. Одежда: смокинг — только потому, что он Вам очень идет!!! Но это совершенно необязательно… Постарайтесь быть минут на пять раньше назначенного срока, мне хочется поговорить с Вами, пока не соберутся гости. Если Вы уж так хотите принести мне что-нибудь, пусть это будет совсем, совсем крохотный букетик фиалок, не пармских, а самых обыкновенных. От тех, кого я очень люблю, я не принимаю ничего другого!!! Мэри де Персеваль».

Он вспомнил Мэри де Персеваль — невысокая, но и низенькой ее не назовешь, с крупной не по росту головой, выкрашенные хной волосы, движения стремительные, словно корабль, рассекающий морские волны, прекрасные ноги, которые она не прочь показать, но слишком полные руки и слишком пышная грудь…

И этот тонкий, алчный рот.

Он снова взглянул на лилово-розовую карточку и поразился множеству восклицательных знаков, по два, по три разом, и слову «любезность», написанному заглавными буквами…

«Не пойду», — решил он и заглянул в записную книжку. Четверг у него был свободен.

Робер де Персеваль был слишком стар для своей супруги и умер в разгар войны, что лишило его вполне заслуженных газетных некрологов. Произошло это в дни наступления войск генерала Нивеля. Кончина, таким образом, была не очень замечена. Но зато вполне своевременна: покойный не успел лишить наследства Мэри (которая обожала авиаторов, томми и даже штатских), хотя супруги разъехались после негласного скандала. Американцы появились уже позже: полосатый платочек с звездной россыпью очень шел к траурной вуали. И авторские гонорары за «Улыбнитесь, бэби», «Туфля и сердце», «Нини, опусти юбочку» и за многие другие произведения, пользовавшиеся шумным успехом, позволили молодой еще вдове, которой шел всего тридцать шестой год, устроить себе вполне сносную жизнь. Свою квартиру на улице Бель-Фей она превратила в нелепую выставку самых необычных предметов, причем непременно белого цвета: тут были надгробные венки, свадебные букетики флердоранжа, вывеска постоялого двора «Белая лошадь», белые вазы из опалового стекла, белые фаянсовые пудели, игрушечные белые виллы английского фарфора; ярмарочный негр в натуральную величину и в ослепительно белом одеянии красовался у входа в столовую, а сама столовая была отведена под удивительную коллекцию манишек, белых сорочек — гладких, затканных и полосатых, — все виды рукоделья белого по белому, которое производят в Ко-о-Ланд и в каких ходят на премьеры в «Гранд-Опера».

вернуться

3

По-французски фамилия госпожи де Персеваль звучит как девиз на дворянском гербе, примерно: «Долы и горы пересекаю». (Прим. ред.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: