Когда Юсси растерянно метался в просторной пекарной Туорилы, выполняя какой-нибудь хозяйский наказ, он и сам чувствовал, и со стороны было видно, что ни одно его движение, ни один шаг не гармонируют с теперешним его окружением. Все здесь было совсем не так, как на Никкиле. Хозяин (в разговорах с сыном мать называла его дядей, но сам Юсси никогда не осмеливался называть его иначе, как хозяин) был для него совершенно непостижимым существом. Он всегда при доме, всегда серьезен, никогда не напивается пьяным и, как ни странно, не ругается с хозяйкой, не говоря уже о том, чтобы драться с ней. А хозяйка, в свою очередь, нисколько не боялась его. Странное, холодное согласие царило между ними, так что невозможно было сочувствовать ни тому, ни другому. Когда наступал вечер, не могло быть и речи о том, чтобы сбежать куда-нибудь со двора. С батраками и служанками Юсси почти не приходилось сталкиваться. Они спали в работницкой, Юсси — в пекарной, а хозяин с хозяйкой — в спальне. Вечером, всегда в одно и то же время, его ждала чистая, но неуютная постель, — продолжение неуютного дня. Даже во сне он чувствовал потребность размять свои крепнущие мускулы, а тяжелая сытость в желудке еще усиливала ощущение неволи.
И на Туорилу время от времени захаживали нищие, но это был совсем не тот люд, что когда-то забредал на Никкилю. Эти робко останавливались в дверях или присаживались на скамью и со слезой в голосе отвечали на вопросы хозяйки. Как-то раз хозяйка спросила у одной женщины, как ее зовут. Оказалось, что та ее тезка, и хозяйка подала ей на бедность. В тот же день заглянула к ним еще одна нищенка и, не дожидаясь вопросов, заявила, что ее тоже зовут Эмма. Хозяйка расхохоталась, но подала и ей, однако велела передать всем другим Эммам, что больше этот номер у них не пройдет.
На новом месте Юсси очень боялся нищих и не делал никаких попыток сблизиться с ними, очевидно, оттого, что и сам он теперь принадлежал к числу сытых. Впоследствии Юсси повстречал среди нищих своих старых знакомых, ребят со Свиной горки, товарищей его детских игр. Юсси как будто стыдился их, и разговор у них вышел очень натянутый. Не дожидаясь расспросов, ребята рассказали, что на Никкиле теперь хозяйничают люди с Оллилы, что Ловиса больна, но новости эти лишь слегка, как бы вскользь коснулись Юссиной души. И когда ребята ушли, он почувствовал облегчение.
Наступало лето, оделась травой земля, покрылись листвой деревья. На дальних пастбищах зазвенели колокольчиками стада. Яровой сев проходил при благоприятной погоде; семенами ссудила казна. Отупевшие люди стали понемногу оживать, вынашивать новые надежды. Шагая за бороной, пахарь усиленно размышлял над минувшими страшными годами, и душа его все шире раскрывалась навстречу нынешнему дню — сверкающему солнцу и буйно прибывающей зелени. И хоть разумом своим человек не мог еще в полной мере оценить испытание, через которое он прошел, сердцем он уже чувствовал, что грядущие времена вскоре разрешатся новой идеей, которая придаст жизни новое направление, новый размах. И, видя со своего поля, как бредут по дороге несчастные беженцы, он с досадой думал о том, что старое время все еще омрачает час рождения новых времен.
Для бывшего Юсси Никкиля, ныне — Юсси Туорила, это лето открыло лучшую пору жизни — юность, когда одиночество приносит человеку и отраду и печаль.
Юсси пас хозяйский скот на живописных полянах, где прежде были пожоги. Густой лиственный лес тут местами расступался, давая место покосным лугам с неизменными изгородями и сенными сарайчиками. По дну пади, меж крутых берегов, извиваясь, бежал тоненький, небогатый водою ручеек. А сверху, на краю обрыва, стояли березы, свесив свои плакучие ветви над муравейниками, пыхавшими жаром в полуденный час, когда солнце стоит прямо над падью и стадо полегает, Юсси быстро обвык на новых местах и с удовольствием мастерил мутовки и украшал резьбою тросточки. Тут не было того постоянного, гнетущего чувства беспомощности, которое все еще отравляло ему жизнь дома. Тут никто не стоял над душой и не приказывал. Тут можно было командовать стадом как хочешь.
Трудно сказать, о чем он думал днем: все зависело от того, как прошли утро и вечер накануне. Могло статься, мысли его весь день кружились вокруг его теперешней жизни, вокруг полей и стада, которое он пас; ему рисовались картины будущего, и главное место в них обычно занимал дом Туорила — его хозяин, хозяйка и все прочее. Здесь хорошо, он никуда не уйдет отсюда. Отец, мать — вся прежняя жизнь на Никкиле осталась где-то далеко позади, казалась бесконечно чуждой его теперешнему миру, благополучно стерлась из памяти. Сегодняшнее солнце светит не для них. Вот он сидит здесь, на солнечном косогоре, и его ничуть не удивляет, что хозяин и хозяйка ладят между собой… А вечером так приятно возвращаться со стадом домой.
Но иногда с вечера начинает давить какая-то тяжесть, и на следующий день небо заволакивается тучами. После полудня неподалеку ударяет молния, и Юсси в страхе забивается в сенной сарай… Откуда-то с высоты ему является бог, он приходит прямо из Харьякангас, из дали лет. Туорила теперь где-то далеко-далеко, как будто ее вовсе и не существует. Пеньями, отец, нашел убежавшего Юсси и снова обрел всю свою былую власть. Сверкает молния, будто ожившее прошлое мечет на землю свой злобный взгляд, все сильнее рокочет гром. Юсси вскрикивает неистово, и чудится ему, что перед ним Майя. Он хочет прижаться к материнской груди. Кровь очистилась от всего здешнего, наносного, знакомый пейзаж в сетке дождя теперь угрожающе чужд. Мрачное угрюмство Пеньями, отца, и нежная ласка матери — драгоценнейшие сокровища трепетного сердца в час опасности здесь, на этом далеком, чужом пастбище.
Но вот гроза прошла, а облегчения все нет, такой уж сегодня день. Пропали бык и корова. В горле еще стоят комом недавние слезы, и тем легче накипают новые: что будет, если корова и бык не найдутся? Исчезнувший вожак стада показывается на опушке леса, но, словно взбесившись, несется прочь, как только Юсси приближается к нему. Волки! В слезах, истово молясь богу, Юсси, взрослый мальчик, во весь дух бежит по лужам к дому, и каждую минуту ему слышится рев задираемой волком скотины. И тут, может статься, какой-нибудь старик лесовик, одиноко живущий в своей избушке, выйдет на шум, смутивший вечерний покой, и отправится на пастбища Туорилы посмотреть, что там приключилось. В трясине он видит выбившуюся из сил корову, вокруг с ревом носится бык… Поняв, в чем дело, и убедившись, что опасности нет, старик спешит домой за веревкой…
Немало утренних зорь, дней и вечеров провел здесь Юсси, и все они были разные, все не похожи друг на друга. Маленький пастушок, конечно, не замечал, что делается с его душой, но эти зори, дни и вечера не прошли для него бесследно: у него появилось какое-то чувство оторванности от времени — прошлое умерло, растаяло, как недавний сон, и не было ничего, что связывало бы его с настоящим. Он был ни батрак, ни хозяйский сын, ему не разрешалось жить ни в работницкой, ни в чистых покоях, только в пекарной.
А потом наступил вечер — канун того дня, когда начиналось учение в воскресной школе. К тревожному ожиданию примешивалось чувство какой-то грустной радости — предстояло вступить в новую полосу жизни. В сумерках, ни у кого не спросясь, Юсси пробрался в пустую работницкую и долго сидел там, тихо напевая одну из тех песен, которые поют только взрослые, и от терпких ее слов сладко млела душа. Не ушел он и после того, как люди возвратились с работы. Хозяин самолично пришел за ним, и странно сурово прозвучал его голос, когда он спросил: «Ты что тут делаешь?» Уже в этом вопросе сквозило предвестье того нового, что должно было начаться завтра.
Ровно подстриженные подростки сидят на церковных скамьях и вроде бы слушают объяснения пробста, толкующего о святой троице. Пробст говорит медленно и отчетливо, высоким церковным слогом, который никак не вяжется со смазными сапогами и сермяжными куртками мальчиков. Смысл его речи, отточенной и как бы отстоявшейся за многие десятилетия, не доходит до заскорузлого избяного ума подростков, хотя интонация голоса, его ритм настраивают душу на тот лад, к которому она тяготеет наследственно, из рода в род. Однако изначальные понятия об отце, сыне и святом духе в образе птицы остаются незыблемы. Все они нарисованы над витиеватыми буквицами катехизиса.