Не один из этих мальчишек в трудный час истово поминал имя божье. Бог тоже переходит по наследству, из рода в род, только познается он не со слов наставника, а через тяжкие испытания жизни народной. Он воскресает в крови отца, когда тот спешит глухой лесной тропою к своей избушке, чтобы в последний раз обнять умирающее дитя. И когда старый дед, всю неделю просивший пить, наконец отходит, что-то невнятно пробормотав напоследок, бог и его осеняет своим покоем. Маленькие ребятишки с серьезными лицами наблюдают, как бог приближается к взрослым, и сохраняют его для будущих поколений. В их представлении бог зачастую принимает черты отца: он старый, суровый и требует к себе уважения.

Однако этот бог недоступен множественной душе подростков воскресной школы. Когда учишься, голова забита совсем другим. Надо зубрить уроки из катехизиса, если не хочешь остаться или пройти «условно»; надо следить за тем, чтобы в лукошке всегда было съестное; и надо вести себя так, чтобы не сделаться всеобщим посмешищем. Вечерами, когда хозяина, у которого квартируют ребята, нет дома, все отправляются куролесить в деревню. Если не придумают ничего другого, затевают толкотню, которая зачастую переходит в ссору, а то и в настоящую потасовку.

Был как-то такой случай. Юсси дулся в стороне от разыгравшихся ребят, и мимо них случайно прошел пробст. Хотя он ничего не сказал, ясно было, что поведение одиночки показалось ему подозрительным. Когда пробст скрылся из виду, Юсси порядком досталось.

— Твой отец был Пеньями! Твой отец был Пеньями! — горланили мальчишки. А на следующий день пробст попутал Юсси на непознаваемости таинства крещения и сказал: «Послушай, Иохан Беньяминов сын — как ты проводишь свои вечера! Ты разгуливаешь по деревне и не стремишься постичь святость дел господних! Говорю тебе: внемли моему назиданию».

Во взглядах мальчишек, наблюдавших за пробстом и Юсси, светилось злорадство.

Конфирмационное ученье принесло Юсси одни разочарования и не дало ничего такого, что чудилось ему в той песне, которую он, томясь ожиданьем, напевал в работницкой вечером накануне поступления в воскресную школу. Правда, и теперь по вечерам, когда он оставался один в доме, где временно квартировал, на него находило желание петь. Он достиг того возраста, когда мир рисуется единой, сотканной из грез картиной. Главное место в ней занимали Туорила и село, где он проходил наставление в вере, а вокруг — целая сумятица чувств, владевшая им в эту пору. Жизневосприятие расширялось, и мальчик волей-неволей должен был следовать за ним; казалось, пространство распахивается, и его нужно чем-то заполнять. Прежние представления о конфирмационной поре, сложившиеся еще в годы жизни на Никкиле, казались теперь смешными и съеживались, блекли. Беспомощно и неловко чувствовал он себя в этой просторной, чистой избе, из окон которой видны были в сумерках крыши и улицы деревни. Он жил здесь под гнетом постоянной необходимости что-то делать, малейшее нерадение грозило наказанием. И еще над ним тяготел страх, что он не сумеет как следует исполнять то, что от него требуют.

Чувство беспомощности достигло предела в тот момент, когда он принимал причастие. Следовало думать о боге, но бога не было; было лишь легкое опьянение новизной, когда он впервые в жизни попробовал облатку и вино. У пробста, пастора и ребят был такой вид, будто бог ко всему этому не имеет ни малейшего отношения. Детей конфирмовали, «допускали к причастию», это был торжественный момент — вот и все.

Сытым покоем дышит зажиточная деревня воскресным днем, когда лето на исходе. Завтра на Туориле начнут жать рожь.

Вся прислуга ушла, один только Юсси остался дома: у него нет даже той свободы, которой пользуются работники. Хотя он уже ходит к причастию — как много вкладывалось в это понятие тогда, когда оно было чем-то неизведанным, и как мало оно дало ему, превратившись в реальность! — и ему ничего не запрещают, а только приказывают или ругают, атмосфера, царящая в этом доме, гнетет его. Со времени своего пастушества Юсси все сильнее ощущал этот гнет, и особенно невыносимым он стал после конфирмации. Две недели назад, на покосе, хозяин опять отколотил его. Когда Юсси, ругаясь сквозь слезы, поклялся в присутствии других, что и году не останется на Туориле, один из торпарей сказал:

— Так-так, стало быть, Юсси не хочет наниматься на тот год?

— Черта с два я наймусь! — всхлипнул в ответ Юсси.

— Да ты поди и нынешний-то год не по найму, за так работал, — продолжал торпарь, и Юсси почувствовал, что его угрозы вызывают у людей лишь равнодушную усмешку, что в его положении есть что-то такое, чего он до сих пор не знал. И вот в этот тихий воскресный день случилось так, что Юсси ненадолго остался наедине со скотницей, которая причесывалась в людской. Скотница была большая охальница, но сегодня разговаривала с Юсси совсем по-человечески, хотя на людях, во время работы, так и норовила отпустить ему — жалкому щенку — какую-нибудь лихую непристойность. Такое миролюбие подбодрило Юсси, и он стал задавать ей вопросы, один щекотливее другого, и между прочим спросил, о чем это говорили люди тогда, на покосе. Разве он не может уйти с Туорилы, как это собирается сделать Манта?

— Да ведь ты сам знаешь, что никуда отсюда не уйдешь, — ответила Манта, глядя на гребень против света, чтобы убедиться, не вычесалось ли чего. — Хозяин взял тебя в дом в голодный год, и твоя воля теперь не в счет, пока не станешь совершеннолетним.

— А когда я стану совершеннолетним?

— Ха! Когда все другие становятся — в двадцать один год.

Итак, конфирмация еще ничего не давала, надо было достичь совершеннолетия. Юсси помрачнел.

— Не уходите, Манта, — сказал он.

— Непременно уйду. У Калле Туорила мне уже не едать рождественской брюквы, — ответила Манта, опять становясь такой, как всегда, и, гордо завысив голову, вышла из избы — точно канула в свободную стихию деревенского воскресного дня. Юсси остался один. Теперь он видел себя точно в таком же положении, как и в первые недели своего пребывания на Туориле. Радость конфирмации окончательно померкла, душу наполнило щемящее сознание своего малолетства, и он с тоской вспомнил о том, как жилось ему на Никкиле. Двадцать один… А сейчас ему только шестнадцать. Как быстро пролетела та чудесная пора!

Юсси вздрогнул, когда в дверях показался хозяин.

— Куда ушла Манта?

— Не знаю.

— Ну тогда сам сходишь в Торпарский конец и скажешь людям, чтобы приходили завтра жать рожь. — Хозяин подробно перечислил все дальние торпы, на которые нужно было зайти. — Да поживее.

Нет, не весь свет проникнут духом Туорилы. Он совсем не чувствуется здесь, на этой песчаной дороге, по которой идет Юсси. Его шаг легок, ему хочется свистеть, он уже вообразил себя вольным батраком. Эх, хорошо бы погорланить, если б не мешал резкий свет, лежащий на верхушках елей. Это потом, когда туман начнет подниматься с болот и прокричит ночная птица…

С тех пор как Юсси попал на Туорилу, он еще ни разу не чувствовал себя таким счастливым. Чистый сосновый бор действует миротворно и все более смягчает его раскованную душу. Ведь он теперь взрослый батрак, он ходит к причастию. Не беда, что он не может отсюда уйти — Туорила один из лучших дворов в деревне. «Мне уже можно ночевать в работницкой! Вот только бы шкаф где-нибудь раздобыть… А хозяин мне дядя, брат моей покойной матери, и живу я у своих родственников; я не то, что какой-нибудь батрак, мне не надо никуда уходить… Уходят только батраки, которых не желают держать… Хорошо все-таки, что можно теперь спать в работницкой. А шкаф я еще раздобуду, так или иначе раздобуду…»

С каменистой вершины горы вдруг открылся вид на широко раскинувшееся селение торпарей: поля, изгороди, избы. Справа, над кромкой дальнего леса, одиноко стоит красное солнце, бросая усталый свет на равнину, от которой так и веет счастьем и волей. Невозможно себе представить, чтобы люди кричали тут друг на друга. В воскресный вечер здесь каждый может идти куда хочет, даже дети. Здесь есть торпы, где берут батраков. Вот если бы поступить батраком на здешний торп! Во всяком случае, он постарается задержаться здесь как можно дольше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: