Так шло до тех пор, пока не последовала еще одна развязка — перед окончательной.
Снова пришел день, снова Юха должен был идти в именье на отработки. Времена теперь были другие: к работе приступали с шести. Да и сама работа была так, баловство одно, где-нибудь при молотилке. В двенадцать часов хозяин давал свисток к обеду. Батраки отправлялись на кухню, а Тойвола и еще один поденщик, работавший на своих харчах, шли в дом к узелкам с едой. Так было всегда.
Однако сегодня, только Юха отпил несколько глотков молока из бутылки, в избу вошла Ита с газетами и сказала:
— Тойволе опять письмо.
Письмо было совсем свежее, из только что полученной почты. Опять Ита должна была читать письмо, и, когда она вскрыла конверт, оттуда выпала бумажка в десять марок. Что бы это могло значить? Опять то же вступленье с пожеланием доброго здоровья и — «должен сообщить вам прискорбное известие, что дорогую дочь вашу Хильту постигла злополучная смерть. Позавчера вечером она утонула в озере. Была лунная ночь, барыня куда-то отлучилась. Правда, барынин сын был дома, только на верхнем этаже. Он ложился спать и ничего не знал до утра, когда было уже поздно.
Если хотите приехать, Хильту хоронят послезавтра, барыня берет похороны на свой счет, но только, говорит, никаких денег платить не будет, потому как Хильту была у нее так мало, что все уйдет на похороны. А я вот посылаю вам десять марок, купите себе на них что-нибудь, и в «Народном листке» за среду напечатано объявление о смерти Хильту, оно стоило две марки, и еще есть заметка в газете, и хотя вас теперь постигло горе, такая уж доля у бедняков умирать, и вы тоже боритесь за дело бедняков, потому как вы труженики, и не давайте капиталу сплуатировать себя. Карло Тойвола».
Мысли старого Юхи словно замерли, и он некоторое время не замечал, что происходит вокруг: как разъяренная хозяйка пришла за Итой, которая вдобавок ко всему принялась читать объявление о смерти Хильту, и набросилась на нее: «Так вот где ты отлыниваешь от работы… И чтоб вообще в моем доме не раскрывать таких газет!» Тут Юха мог бы обидеться, но он едва замечал хозяйку.
Итак, теперь и Хильту не стало. Она не будет жить — разве это не было ясно уже тогда, — когда она прощалась с ними? Разве это не было ясно с самого ее детства? Теперь, когда из самых отдаленных глубин прошлого образ Хильту всплывает в его памяти, ему кажется, что на ней всегда была печать смерти. Ложное впечатление, будто что-то внешнее, роковое вызвало смерть Хильту, неизгладимо остается в его сознании.
Угнетающе действует на Юху эта весть. Чувства горестного облегчения, свободы на этот раз нет. После обеда он принимается за работу вместе со всеми. Люди выслушивают известие о смерти Хильту Тойвола, но никак не откликаются на него — это не предмет для разговора во время работы. Можно поговорить о чем-либо более серьезном, особенно если хозяин рядом. За этими разговорами уже стоит «социальная проблема». Хозяин выслушивает насмешливые замечания, полные скрытого смысла. Хозяин бубнит свое с превосходством человека, который умнее других. При этом работа невольно идет живее. В конце концов старый Тойвола брякает что-то столь несуразное, что люди не могут удержаться от улыбки. Едва скрывая раздражение, хозяин говорит:
— Быстро же доходит эта самая демократия до старых ослов. Прямо как на извозчике подкатывает!
Таких резкостей от хозяина никогда еще не слыхали. Ужинали в напряженном молчании. Напряженность шла от хозяина, от людей и даже, казалось, от только что проделанной работы, которая словно стала чем-то самодовлеющим и не зависящим от них. Образовался как бы треугольник сил, которые своими масштабами, весом и значительностью столь неизмеримо превосходили смерть какой-то Хильту, что уже одна мысль об их сопоставлении казалась противоестественной.
Эта смерть не принесла скорбного чувства облегчения. Никаких следов вырванных корней, никакого желания чем-то возместить потерю. С омертвевшей душой шел Юха в тот вечер через лес. Светила луна, уже подточенная с правого бока, и ее свет холодно лился на убогую лачугу. А от самой лачуги уже не веяло ничем призрачно-прошлым, она вся принадлежала сегодняшнему дню и, казалось, всем своим видом говорила о том, что она ужасно ветха, что стоит она на земле злого человека и является его собственностью и что в ней сидят двое детей человеческих, до которых никому нет дела.
Путь впереди ясен.
VI. Бунтовщик
Если спросить: «Каково было отношение Юхи Тойвола к той поре народных страданий, которая известна у нас под названием «годов угнетенья», то ответить на этот вопрос довольно трудно. Юха Тойвола страдал в то время не больше, чем прежде, и к тому же не замечал особенных страданий вокруг себя. Во всяком случае, хозяин его не страдал, а наживался, как только мог; число дойных коров за эти годы у него увеличилось с двенадцати до восемнадцати, и лошадей прибавилось две головы. В отношениях с работниками он стал замкнутее и вместе с тем суровее, что называется, — патрональным.Нет, хозяин не страдал, не страдал более тяжко и Юха. Правда, как раз в это время стала намечаться некоторая шаткость его положения как торпаря: контракта у него не было, а торп стоял среди лучшего леса в имении. Однако были и некоторые послабления. Рабочий день сократился с пятнадцати до двенадцати часов, а работать стало гораздо легче; молотилка, которую прежде приводили в движение руками, была сперва снабжена конным приводом, а потом стала работать от пара; косу в хозяйстве теперь применяли лишь в том случае, когда надо было начать полосу. Правда, одна из машин, сепаратор, «облегчила» и все молочное, что шло на стол, словно каким-то заклинанием обратив прежнюю густую простоквашу в тощий обрат, а прежнее домодельное масло — в безвкусное «растительное» сливочное масло, которое работники в шутку называли «цветком».
Люди типа Юхи при всем желании не могли бы сказать, чем именно ухудшилось положение финского «народа», почему сделалось вдруг таким мрачным. Так как крестьяне-собственники только все больше заплывали жиром, а господа в приходе тоже не выказывали никаких признаков обнищания или отощания, то простому народу и невдомек были замешательство и переполох, царившие среди них. «Уж не иначе как им что-нибудь угрожает…» В это время стали учреждаться домашние школы, и, слов нет, в них было очень уютно. В них сидели взрослые люди, проявлявшие недюжинные способности при изучении карты Европы, но были и мальчишки, которые пересмеивались с девчонками, меж тем как молодой, бледнолицый учитель со слезами на глазах рассказывал историю «родной страны». Эти школы вскоре зачахли. Но многие получили в них основательную встряску мозгам и стали после этого кое над чем задумываться.
Юха не относился к числу тех, на кого эти школы сколько-нибудь повлияли. Разумеется, и он кое-что слышал о них, — в деревне была одна такая школа, — однако смотрел он на них теми же глазами, что и на многие другие начинания той поры, за которыми, какими бы хитростями их ни обставляли, всегда крылась одна-единственная цель: облегчить человеку карман. Юха был убежден, что и для поступления в домашнюю школу необходимо приобретать какие-то «билеты», — иначе на какие же деньги все эти учителя крахмалят себе манишки? И он испытывал тайное удовлетворение при мысли, что он никогда не видел проку в таких штуках и не давал водить себя за нос. Конечно, ему не удалось и разбогатеть, но все же он никогда не был так прост, чтобы покупать какие-то билеты.
Таково было отношение Юхи к патриотическому движению «годов угнетенья», если тут вообще можно говорить о каком-либо отношении. Просто все это напоминало ему учрежденное в селе «общество» молодежи, которое тоже на свой лад тянуло деньги из мягкотелых батраков и служанок.
Таким же образом прошла мимо Юхи и первая всеобщая забастовка, в которой он ровным счетом ничего не понял. Разумеется, он слышал от людей об этом событии, — на что ж еще у него уши? — но все эти разговоры чем-то раздражали его. Что весь этот шум к добру не приведет, — в этом Юха был убежден, и неизгладимо остались в его памяти слова, которые сказал Ринне после окончания стачки. Ринне сказал: «Рабочие оказали услугу господам».