Где-то там, в глухом углу финской земли, и поныне еще здравствует Юха Тойвола; более того, в настоящий момент он даже очень весомо творит историю своей страны.
Стоит чудесный вечер в конце мая. От земли и всего, что растет на ней, идет густой запах, на обочинах дорог там и сям проглядывает желтизна. Живо и деловито поблескивают глазки на заволосатевшем лице Юхи Тойвола, когда он выходит к деревне из своей оттаявшей на солнышке глухомани. Он словно сбросил с себя десяток лет, так молодо он выглядит; теперь, когда дело подвигается к теплу, живется увереннее — да и вообще!.. Хорошо снова на весь день выйти в простор полей. Только теперь он идет не на отработки, а к Ринне.
Случилось так, что еще раньше, этой же весною, Юха пошел в церковь в тот день, когда в селе должны были состояться похороны героев революции. Народ стекался в село со всех сторон, люди шли длинными колоннами, повсюду развевались красные знамена. Юха оказался на перекрестке дорог у Кускоски как раз в то время, когда там проходила колонна фабричных рабочих. Кто-то из колонны сердито приказал ему встать в строй. «Уж конечно, я знаю свое место!» — сказал Юха и встал в строй. Потом он смотрел в затылок парню с красной шеей, который скомандовал ему, и думал: «Много ты о себе воображаешь!» Рабочие прошли в дом молодежного общества и открыли там собрание. Некоторые господа на селе вывесили сине-белые флаги, и теперь решался вопрос, как с ними быть. Все еще раздраженный тем, что кто-то посмел таким командирским тоном приказывать ему, Юха впервые в жизни взял слово. Все смотрели и дивились на него, и Юхе это нравилось. Его речь была коротка, и в ней ни слова не говорилось о флагах, но в результате Юху выбрали в комитет, который должен был потребовать снять флаги. Председателем комитета оказался тот самый красношеий рабочий из Кускоски, но как старший Юха счел своим долгом сказать и свое слово. И Юхина речь отнюдь не была пустой трескотней. Впоследствии, обсуждая между собою события дня, господа спрашивали:
— А кто этот патлатый старик? Вот уж настоящий голодранец!
Так Юха Тойвола уже всерьез был захлестнут нарастающим гулом времени и преданно оставался на своем месте до самой развязки событий. В тот день он возвращался из села очень сердитый. В его глазах все еще стояли те чужие лица, которые смотрели на него днем, сперва на собрании, а потом у господ. Все эти лица вызывали в нем легкое чувство раздражения, которое стало обычно для него с некоторых пор. «Что смыслят эти люди в демократии? Не нужны мне никакие советы!»
Снова показалась избушка, как показывалась уже тысячу раз. «Только попробуй выставить меня за дверь! — подумал Юха, и впервые за много лет в нем шевельнулась надежда на будущее. — По крайности, хоть зиму-то пережили…»
Когда после этого Юха явился на работу в именье, он дошел в своих разглагольствованиях до того, что хозяин с угрозой сказал ему: «Заткнись! Если здесь и разрешается вякать, то только мне!» На что Юха несколько потише ответил: «Ладно, это мы еще увидим!»
И «это» действительно скоро увидели, иначе почему бы Юха Тойвола направился в это весеннее утро к Ринне, а не на отработки? Теперь бастуют по всему приходу. Молочня еще работала до последнего времени, но теперь и она стала. Посмотрим, будут ли хозяева сопротивляться. Юха идет, точно в церковь собрался, он в наилучшей форме как внутренне, так и внешне. Мужественная уверенность наполняет его душу. Обводя взглядом поля, раскинувшиеся на равнине вокруг деревни, и перебирая в памяти их владельцев, он невольно улыбается. Вчера он вместе со всеми ходил выявлять штрейкбрехеров, и сегодня у полей какой-то другой вид. Раньше зеленеющая нива напоминала о хозяине, о его запертых амбарах; теперь, в этот весенний день, она напоминает лишь о деле рабочих, которое идет полным ходом. Все богатство равнины словно слилось в одно единое богатство.
Юхин хозяин на озере, проверяет мережи; он видит, как Юха идет по тропе, которой отгоняют скотину в лес. Расстояние между ними так велико, что хозяин может не таясь смотреть на старого мужичонку, которого он знает лучше, чем хотелось бы. Он такой старый, такой бедный, такой закоренело невежественный и глупый, что хозяин понимает: его нельзя ненавидеть. Но он не может не ненавидеть его, хоть и есть что-то мучительно безнадежное в усердливости, с какой двигается этот человек. Дело, гулом которого полнятся нынешние дни, — это особая статья; оно внушает тревогу — пусть так, но это нечто такое, перед чем глубоко личное, человеческое чувство останавливается беспомощно, уже готовое к приятию. Бывают минуты, когда не в шутку хочется окунуться в этот мощный гул, но увидишь всклоченную бороду и дурацкие гляделки такого вот старого, противного Юхи, — и тебя передергивает от отвращения, и ты испытываешь ненависть. Собственно говоря, это ненависть разлада с самим собой.
Такие маленькие переживания повсюду бьют ключом из людских душ и сливаются в гнетущее напряжение, которое висит в воздухе в этот день лета революции. Напряжение разряжается в массовых сценах, которые разыгрываются во дворе молочни. Оттуда слышатся крики и немолчный говор: у тех, кто в большинстве, напряженные подбородки и взгляды, у тех, кто в меньшинстве, — ожесточенные. Люди проводят там полдня, затем расходятся: на сегодня представление окончено. Когда наступает вечер, события обсуждаются в домах. Теперь уже не говорят о том, кто прав и прав ли кто-нибудь вообще, а лишь с необыкновенной горячностью описывают действия и шаги враждующих сторон. И, когда солнце садится, крестьяне-собственники тщательно запирают двери и укладываются спать в своих обшитых досками, крашеных домах. Эти большие, вместительные дома и поросшие травой дворы еще хранят надежный покой былых времен.
Однако на больших дорогах, на проселках двигаются неясные тени. Вспыхивают огоньки папирос, иногда слышится взрыв смеха. Вот с одной стороны подходят три девицы-служанки в одинаковых ослепительно белых ситцевых платках. К ним присоединяются трое мужчин; и вся компания направляется к крохотной лачуге, где когда-то продавались белые булки и лимонад. Там, во дворе, собирается человек пятнадцать, и никто из друзей отечества никогда не узнает о том, что, собственно, там у них происходит.
Это т е с а м ы е люди. Юха Тойвола ничего об этом не знает. Он весь день был на ногах и теперь, усталый, тащится в свою лесную глушь. В его душе на этот раз нет места подозрительности и подковыриванью, последние дни он не вещал. Он видит теперь только хозяев и их сопротивление. Такой взгляд яснее и вместе с тем цельнее, он гармонирует с нарастающим прибоем времени. Старый Юха всецело живет в атмосфере революционного лета.
А революция продолжается, набирает силу и крепнет. Каждое утро почта приносит вести о том, как движение, исходя из Хельсинки, разрастается по всей стране. Это лето финской бедноты, ее золотое лето. Теперь целыми неделями не попадаются на глаза буржуазные, господские газеты, которые постоянно извращают и передергивают факты, пытаясь идти против рабочей правды. При уборке урожая нет ничего удивительного в том, что хозяин выходит в поле вместе со всеми и, вне себя от бешенства, один ставит в бабки снопы на сжатых полосах. Почти с удовольствием видишь его бессильную ярость, когда жнецы полтора часа сидят на месте и точат серпы. Ни о какой работе наперегонки, как бывало прежде, не приходится и говорить. Бедняцкое лето 1917 года! Свободный, с гордо поднятой головой шагает поденщик по летним дорогам; милы стали торпарю поля его торпа, от них веет радостью и надеждой…
Однако до настоящего времени история всех слоев финского народа была исполнена трагизма, необычайно изощренного трагизма. Судьба не убивала нас, а лишь медленно истязала. Она пригреет нас солнышком и, когда мы оживем настолько, что готовы простереть свои объятия кому угодно, дает понять, что она всего-навсего пошутила.
Зима, январь. Метели, морозы, ясные звездные вечера, когда время в тиши лесов как будто остановилось и прислушивается к событиям прошедших десятилетий, а шорох упавшего с ветки снега — как спокойный глубокий вздох среди благоговейного молчания. Такими были зимы десятки лет подряд, и по узким санным путям, под сенью оснеженных деревьев двигались люди, из поколения в поколение сопричастные этому благоговению.