Юха Тойвола старателен, и в штабе всегда обращаются к нему, смотрят на него со снисходительной улыбкой. Юха видит это, и снисходительность раздражает его. Только что вернувшись с вязанкой, он снова идет за дровами. Люди бездельно валяются на кроватях, один сидит в кресле-качалке и читает газету.
Но теперь Юха особенно внимательно присматривается к людям, работающим в штабе; в нем проснулось чудовищное подозрение, что их спокойствие наигранно. Это чувство явилось у него уже раньше, когда он вернулся из поездки. Со стены холодно глядит телефон, взятый в соседнем хозяйстве, с потолка свисает реквизированная электрическая лампочка. Никто больше не обращает внимания на то, как старается Юха, у всех такой вид, будто им давно надоела его бестолковая суетня. Выходя, Юха вспоминает, что нынешнее положение тянется уже семь недель.
Во всяком случае, пока ничего не изменилось. Тихий вечер, глухой гул у Кускоски несколько ослаб. Там были остановлены лахтари… У ворот стоит часовой. С дороги послышались чьи-то шаги, в сумраке появляются две человеческие фигуры, они подходят все ближе. Это мужчина и женщина, на них добротные меховые шубы — и они молчат. Такие уж они есть, господа; хозяин Пайтулы совершает вечернюю прогулку, идет докладываться в штаб. Жена всегда сопровождает его.
Выстрелы у Кускоски слышны все реже. Чувствуется, там происходит что-то значительное.
Юха заходит в сарай, начинает рассеянно набирать дрова. Что случилось? Он застывает на месте, неподвижно глядя в темноту. Идет революция… Я революционер… Хорошо было говорить так раньше, когда все только начиналось, но теперь, чувствует Юха, это означает нечто такое, что сокрушит его. Если б можно было вернуться к прошлому! Как-никак, у меня есть шестьсот марок. Юхина душа вдруг наливается ужасом ощущения, что возврата к прошлому нет. В этот момент хозяин Пайтулы проходит в дверь, и вокруг Юхи смыкается мертвая тишина.
Хозяин Пайтулы стоит в дверях, как всегда, по-господски уверенный в себе, багрово-красный, с напряженно выдвинутым вперед подбородком. Ринне начал допрашивать его. Проходя мимо со своей ношей, Юха слышит, как он отвечает хриплым говорком, с самоуверенным видом раскачиваясь всем телом. Юха относит дрова на кухню, возвращается и говорит, в непосредственной связи с только что услышанным:
— Капитал душил свободу бедноты, и ничего не случится, если какой-нибудь господин немножко прогуляется.
В этот напряженный момент Юхины слова поражают своей неуместностью, как появление бедного родственника при важных гостях. Ринне, приподнявшись на локтях, — он лежит на кровати с папиросой в руке, — напускает на себя такой вид, словно хочет сказать: «Вы думаете, кроме таких вот Юх, у нас никого больше нет, но вы ошибаетесь». Вслух же он говорит, делая нетерпеливый жест:
— Ладно, можете больше не являться сюда, если считаете, что так лучше для вашего здоровья. Можете идти.
— Хорошо, — отвечает Пайтула, поворачивается и уходит. Ринне встает с кровати и тоже выходит. Остальные сидят молча и неподвижно. Один лишь Юха Тойвола что-то говорит, но его никто не слушает. Зазвонил телефон, Ляхтенмяки встал.
— Алло?.. Да… Нет… Не знаю, только что вышел… Ну как же так? Они не из Турку… Убежали? Куда? Это наглая ложь…
Ляхтенмяки положил трубку и ничего не сказал.
— Я всегда этого боялся, — произнес Мякинен.
Юху охватило беспокойство, хотя он ничего не понял, Ринне вернулся в избу.
— Иди-ка, Тойвола, присмотри за этим лахтарем, чтоб не сбежал, — сказал он Юхе.
— Это за которым?
— Да за тем, что сейчас ушел… Кто-нибудь звонил? — спросил он, обращаясь к другим.
— Звонили.
— Взять мне с собой ружье? — спросил Юха.
— Ну конечно, — ответил Ринне и как-то особенно громко рассмеялся.
В последний раз покидает Юха дом Ринне, хотя сам он еще не знает этого. Торопится к концу шестидесятилетняя жизнь, которая началась однажды в ночь на Михайлов день, — в прошлом столь отдаленном, что кажется, оно не стоит ни в какой живой связи с нынешними воинственными временами. Там, в этом прошлом, еще горела лучина, старый Пеньями Никкиля в холщовом кафтане проводил там свои дни в самогонном угаре, колотил свою третью жену и владычил на своем дворе, а твердь небесная и земная дышала глубоким крестьянским покоем. Мальчик, который тогда родился — все остальные обитатели того двора давно почиют в мире, — мальчик этот и есть тот самый социалист, который держит теперь путь на Пайтулу. Наделенный примитивнейшим интеллектом и крайне неразвитым сознанием, он все же сумел прожить эти шестьдесят лет, которые, как нам известно, составили одну из самых насыщенных событиями эпох в истории нашего народа.
Поглядеть на него сейчас, когда он бредет во мраке по зимней дороге, — эта борода, эти глаза, это ружье, — и, кажется, видишь на его тощих плечах демона исторического развития; высунув язык, нещадно дергая и подгоняя Юху, он точно скачет на нем верхом. И под этим углом зрения Юха вовсе не кажется такой уж несимпатичной личностью, наоборот, он скорее даже вызывает сочувствие. Ибо уже не раз этот самый демон, без ведома непосредственно затронутых лиц, корчил рожи с плеч даже таких индивидуумов, которые шествовали своим путем с морщинами глубокой мудрости на высоком челе.
С чувством какой-то одинокой беспомощности шагает Юха на Пайтулу. Важные события назревают в эту ночь — ночь накануне благовещенья, хотя Юха знать не знает, что это за события. Но он чувствует одно: его сунули туда, куда не захотел соваться никто другой, его плохо отблагодарили за все те дрова, которые он перетаскал, за все его хлопоты. И так было с ним всю жизнь: никто не ставил его ни во что. Все, что бы он ни затевал, он всегда затевал как-то не вовремя, и ни он сам, ни другие ничего не могли с этим поделать. У других и взлеты и падения проходят так естественно, и даже несчастье у них какое-то органичное. Что же касается Юхи, то, чувствует он, у него и счастье и несчастье всегда как-то вылазит боком, оборачивается нелепостью. Взять, к примеру, эти вот нынешние его заработки и такое многообещающее начало: еще неизвестно, чем все это кончится. Тогда, после смерти жены, точно волна добра и умиротворения омыла все существо старого Янне. Он почувствовал, как добр он к детям, и был полон уверенности, что теперь, после такого события, жизнь пойдет на лад. Воображение рисовало ему, как легко все устроится теперь, когда матери нет в живых. И сначала все как будто и вправду стало налаживаться; особенно благоприятным предзнаменованием казалось то, что дочь попала к настоящим, благородным господам. Юха чувствовал себя в то время настолько сильным, что мог неделями ходить с десяткой в кармане, не испытывая ни малейшего искушения истратить ее. От той поры у него осталось удивительное воспоминание: ночами ярко светила луна… В его жизни это тоже была самая яркая пора. Но когда дочь погибла, все рухнуло и снова стало как прежде, а Юха вернулся к прежнему обычному для него существованию, в котором между утром и вечером было все, что угодно, но не было одного — удовлетворения. При таком существовании у Юхи всегда являлась потребность что-то искать, чем-то начинять жизнь, и хотя начинка отдавала идиотизмом — например, он пытался носить воротничок, — это было необходимо, ибо в противном случае его могли счесть за простака. А Юхиному самолюбию как раз и льстила всегда мысль, что он вовсе не так уж прост — нет, хитрости ему не занимать стать… Начинкой стала «социалдемократическая идея», которую пережевывали тогда в работницких, как прежде пережевывали идею «вечного блаженства».
Юха выбрался со льда озера на берег и подходит теперь к Пайтуле. Безмолвный и темный лежит перед ним хутор. На том берегу пролива светятся огни штаба, еще дальше, в селе, горят два больших фонаря. Оттуда, со стороны Кускоски, доносятся негромкие равномерные хлопки выстрелов, и со льда пролива к Пайтуле поднимается лошадь. Даже в гору ее пытаются гнать рысью. Вот она совсем близко, видны винтовочные дула и два поднятых меховых воротника.