— У меня, — продолжала тетя Лина, — даже поджилки затряслись. И до тех пор, пока мы не принялись за работу, я никак не могла успокоиться. Весь день ждала, что вот-вот увижу высокого сильного Кристаке, медленно, тяжелыми шагами выходящего из кукурузы… Вот какие дела! — вздохнула под конец тетя Лина.

Мама задумалась: Она больше не плакала, как это было в предыдущую ночь. Видно, тогда ее беспокоила неопределенность; теперь же она была почти уверена, что дезертиром, о котором говорит все село, был отец. Она сидела не двигаясь, устремив взгляд в землю, казалось, даже не дышала. Временами мама подносила ножичек к свету и внимательно смотрела на него. Потом она поднялась с кровати, сунула ножик за пазуху и начала одеваться.

— Что ты хочешь делать? — с подозрением спросила ее тетя Лина.

Мама не ответила ей, словно не расслышала вопроса.

В доме была кое-какая старая одежда отца, которая, с тех пор как он ушел, так и висела на гвозде за дверью. Мама сняла ее и стала надевать. На старое ситцевое платье она натянула сначала брюки, потом — мятый пиджак с разорванными отворотами. Собрав волосы в пучок, она надела старую истрепанную шляпу, которую когда-то носил отец. Эту шляпу мы с Никулае нередко гоняли по полу вместо мяча.

— Лина, — сказала мама, похожая теперь на худенького стройного, со светлым, как перламутр, чуть осунувшимся лицом юношу. — Возьми у своих лошадь и выведи ее на дорогу, что ведет к вашему полю.

— Флоаре, — испуганно подскочила тетя Лина. — Что ты задумала?

— Я поеду туда, в шалаш, — спокойно ответила мама. — Может быть, он придет и этой ночью!

Тетю Лину начало буквально трясти от страха; мама взяла ее за руку, и они вместе пошли к выходу. На пороге мама остановилась я, положив руку на дверной засов, сказала:

— Лина, ты потом вернись сюда и ляг с ними, а то, чего доброго, проснутся ночью и испугаются!

Я не выдержал и заплакал.

— Не испугаемся, мам, — проговорил я, — иди!

На какое-то мгновение мать от неожиданности словно окаменела и стояла не шевелясь, все еще держась рукой за засов. Потом подошла к кровати и, увидев, что я вылез из-под одеяла и стою на коленках, крепко, с глубоким вздохом обняла меня. Я почувствовал знакомый запах пота от отцовской одежды и опять заплакал. Мать ласково погладила меня по плечам, и я понемногу успокоился.

— Ты все слышал, Петре? — спросила она.

— Все, мам! — ответил я.

Некоторое время мама стояла молча, задумавшись. Я знал, что она женщина решительная, сильная, и поэтому не сомневался, что она не отступит от задуманного.

— Петре, ты теперь уже большой мальчик… — прошептала она. — Ты никому ничего не скажешь?

— Не скажу, мама! — обещал я.

Мама крепко и необычно горячо обняла меня и вышла из комнаты вместе с тетей Линой.

* * *

Когда на рассвете я проснулся, место мамы на кровати было пусто. Однако на гвоздике за дверью, как и раньше, висела одежда отца, словно к ней никто и не притрагивался. Серп также по-прежнему висел на своем месте. Значит, мама опять не пошла на жатву. В изголовье постели я нашел, как обычно, завернутую в полотенце теплую мамалыгу.

В этот день мы никуда со двора не уходили и все время сидели у завалинки или играли с собакой. Я старался развлечь Никулае, чтобы он позабыл о мирабели Рябой. К обеду к нам во двор приехал Голя, управляющий помещика. Прямо верхом он подъехал к самой терраске.

— Эй, где твоя мать? — спросил он меня, натягивая поводья и щелкая в воздухе хлыстом. Нетерпеливо бившая копытами о землю лошадь была готова вот-вот подняться на терраску.

— Где ж ей быть? В поместье на жатве! — солгал я.

— Эй, чертенок, вот я сейчас задам тебе жатву! — пригрозил он мне хлыстом. — Отвечай, где она? — грубо прикрикнул Голя.

— Ну если не на жатве, — упорствовал я, — так, может быть, она, как помещики, на курорте?

Послышался резкий свист хлыста. Закрыв глаза, я почувствовал на груди и лице огненные удары бича. Никулае он не задел, так как тот был меньше ростом, а Голя не счел нужным нагнуться. Управляющий повернул лошадь и, разозленный, крикнул:

— С малолетства растете бунтарями!.. Хорошо же… мать твоя ни одного зернышка не получит.

Я вошел в дом и лег на кровать, уткнувшись горящим от удара хлыста лицом в подушку. Мне не хотелось, чтобы Никулае видел, как я плачу… Через некоторое время во дворе послышался голос Рябой. Она пришла с миской, полной мирабели, которую осторожно высыпала в подол рубашки Никулае. Я тоже вышел во двор.

— Чего же это вы не пришли за мирабелью? — пожурила она меня.

— Мы уходили, тетя Иоанэ.

Она пристально посмотрела на меня и с плохо скрываемым любопытством спросила:

— А кто это тебя так разукрасил?

Я быстро поднес руку к лицу, на котором еще горел след от удара хлыста управляющего.

— Никто, это меня Никулае нечаянно веткой ударил! — ответил я.

Собираясь уходить, Рябая отвела меня в сторону и шепнула:

— Петре, сегодня я хлеб пеку. Так что вечерком жди меня у колодца, я принесу тебе немножко!

Мама сказала, чтоб мы не ходили к Рябой за мирабелью. Но как быть, если она предлагает нам хлеб? Кто же откажется от хлеба? Разве лишь тот, у кого он есть, а у нас его не было! И я решил, что за хлебом пойти можно.

После полудня я все время стоял за забором и внимательно следил за всем происходящим во дворе у Боблете. Мне пришлось простоять до самых сумерек. Я уже было потерял всякую надежду, однако в этот момент до меня донесся ароматный запах печеного хлеба, который заполнил всю нашу окраину села. Я оставил Никулае дома, а сам побежал что было духу к колодцу.

Стемнело, а Рябая все еще не приходила. Время от времени я чувствовал во рту вкус хлебного мякиша, при мысли о котором у меня текли слюнки. Вдруг я заметил в темноте чей-то силуэт. Я узнал Рябую по походке: она шла медленно, вперевалку, как утка. Рябая несла в одной руке ведро, а в другой, спрятанной под передником, очевидно, был хлеб. За Рябой тащился самый младший из детей пастуха Мэнэилэ.

— Петре, это ты? — спросила Рябая, увидев меня у колодца.

— Да, тетя Иоанэ! — тихонько ответил я и с сильно бьющимся сердцем подошел к ней.

Рябая поставила ведро на землю, вынула из-под фартука большой белый каравай, от которого еще шел пар, и осторожно положила его на сруб колодца. От хлеба исходил такой аромат, что у меня закружилась голова. Чтобы не упасть, я прислонился к плетню, окружавшему колодец, и стал ждать. Медленными движениями, как будто она совершала какое-то таинство, Рябая стала опускать ведро в колодец, а затем осторожно поднимать его. После этого она взяла каравай, повернулась лицом к (востоку и начала молиться. Молились и мы, не отрывая при этом глаз от хлеба. Потом Рябая разломила каравай на две части. Хлеб был мягкий, как губка, и белый, как молоко. Рябая подошла к нам с двумя кускам «и протянула их сразу обоим. Сынишка Мэнэилэ еще смог кое-как пролепетать: «Спасибо». Я же, схватив свой кусок, опрометью бросился бежать домой.

Лишь перед самой дверью я остановился, удивившись, что в доме горит свет. Мама и Никулае забились в угол, возле них стоял жандарм; три других жандарма обыскивали дом, рылись в вещах, сердито швыряя их на пол. Я тихонечко проскользнул между жандармами и прижался к матери.

— Мам, — прошептал я, показывая ей хлеб, — Рябая нам дала свежего хлеба!

Но мама оттолкнула меня в сторону и бросилась к одному из жандармов, который стволом винтовки срывал со стены икону и полотенца. Охранявший маму жандарм остановил ее; тогда я бросился к другому жандарму, который в это время схватил за угол фотографию отца и хотел сорвать ее.

— Оставь карточку! — крикнула мать.

Я, рыдая, повис на руке жандарма; заплакал и Никулае. Однако жандарм отбросил меня к стене, да так, что у меня посыпались искры из глаз, а сам снова схватил карточку отца и с ненавистью разорвал ее на куски.

— Собаки! — простонала мать, — Собаки! Вы здесь жиреете, словно свиньи, в то время как другие гибнут на фронте!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: