Жандармы сразу же набросились на маму, и один из них сильно ударил ее по лицу… Но вдруг они остановились, увидев, что во дворе собрались наши соседи. Крестьяне стали ругать жандармов, стучать кулаками в окна и двери. Громче всех раздавался голос тети Лины, ругавшей жандармов самыми последними словами. Услышав крики, жандармы утихомирились и направились к двери. А тот, который стоял около матери, взял ее за подбородок и резко повернул к себе.

— Значит, ничего не знаешь? — процедил он сквозь зубы.

— Не знаю! — коротко бросила мать.

Жандарм нахмурился и, сверкнув злыми глазами, угрожающе прошипел:

— Ладно, потом узнаешь!

После этого жандармы вышли один за другим из комнаты под улюлюканье и свист стоявших во дворе людей. К нам в дом зашла лишь одна тетя Лина, и только теперь, увидев ее, мама зарыдала. Тетя Лина прежде всего потушила лампу, чтобы не тратить зря керосин, потом стала успокаивать маму. Мало-помалу люди, стоявшие во дворе, начали расходиться по домам, проклиная жандармов и бесконечную войну.

* * *

Наступила ночь. В окно опять светила луна, озаряя серебристым светом стены, икону, разорванную фотокарточку отца на полу. Вещи, сваленные посреди дома в кучу, тоже, казалось, были сделаны из серебра. Напрасно я пытался заснуть. Лицо от удара хлыста Голи страшно горело, к тому же по нему ударил еще жандарм. Мама собирала вещи и ставила их на прежнее место: ведь утром ей надо было идти на жатву к Франгополу. Я сказал ей, что ее разыскивал Голя, что он угрожал, будто не даст нам ни зернышка. Это ее взволновало даже больше, чем приход жандармов.

Не смыкая глаз, я лежал под одеялом, прислушиваясь к размеренному дыханию Никулае и следя за каждым движением мамы. Вдруг я услышал чьи-то шаги под окном и вслед за этим тихий стук. Мама поднялась, держа в руке какие-то лохмотья, и повернулась к окну.

— Ах! — вскрикнула вдруг она и застыла, прижав одну руку к губам, а другой все еще держа поднятые с полу лохмотья.

Я испуганно прижался к стене. Сначала послышался скрип двери, потом тяжелые шаги в сенях… Лязгнула задвижка, открылась дверь, и на пороге появился отец… У мамы из рук выпали лохмотья; она стояла безмолвно, словно окаменела. Отец осторожно закрыл дверь и повернулся. Лунный свет падал ему прямо на лицо.

— Криетаке, — взволнованно прошептала мама.

Отец сделал знак, чтобы она замолчала, и подошел к ней. Он выглядел хуже бродяги. Форма превратилась в лохмотья, лицо грязное, заросшее, по его густой бороде можно было сказать, сколько времени он бродил по лесам и полям. Его босые ноги были исцарапаны, покрыты пылью, превратившиеся в лохмотья штаны свисали длинными лентами. Только глаза остались такими же, как и четыре года назад: большие и печальные. Правда, взгляд их, казалось, стал каким-то пугливым и беспокойным, как у затравленного зверя. Отец медленно снял с головы рваную фуражку, обнажив густые, давно не чесанные волосы. Несколько мгновений он стоял, комкая ее в руках. Потом сделал шаг к матери…

— Как дела у вас, Флоаре? — спросил он ее так мягко и с такой теплотой в голосе, что мама сразу же очнулась и зарыдала.

Отец протянул руки, с отчаянием прижал ее к своей груди и прильнул губами к ее затылку. Когда он поднял голову, я увидел, как по его щекам и бороде, сверкая в лунном свете, катились слезы…

Я не мог сдержаться, выпрыгнул из-под одеяла, подбежал к отцу и, плача, прильнул к его широкой груди… Не знаю, сколько мы стояли так, обнявшись втроем — я, отец и мама. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем отец освободился от наших объятий и подошел к кровати.

— Ну, а как Никулае?.. Здоров ли?

— Вот он! — вздохнула мама, осторожно подняв край одеяла.

— Большой уж стал, — дрогнувшим голосом произнес отец.

Потом он наклонился, взял белую ручонку Никулае в свою большую, тяжелую, бог знает с каких пор не мытую руку. Стараясь не разбудить спящего сына, он припал к ней долгим поцелуем. На глазах у отца снова показались слезы, и о«, точно стыдясь их, отвернулся… Мама поспешно накрыла Никулае и велела мне тоже ложиться в постель. Потом они оба сели на край кровати, напряженно к чему-то прислушиваясь и не спуская глаз с окна.

— Видно, знали, Флоаре? — услышал я шепот отца.

— Подозревали, — невнятно, с дрожью в голосе сказала мама. — Все село говорит… Говорят, будто ты застрелил там офицера…

— Э, застрелил! — раздраженно прервал ее отец. — В том-то и дело, что не застрелил. Отделался, собака, только дыркой в плече!

Отец умолк. Чувствовалось, что в нем клокочет ненависть и что ему досадно и горько за свой промах.

— Кристаке, — услышал я дрожащий шепот мамы, — мне страшно… Я боюсь, как бы они тебя не поймали.

— Вот поэтому-то я и пришел сегодня к вам, — признался отец. — Этой ночью я ухожу отсюда, чтобы сбить их со следа. Но прежде мне хотелось повидать вас.

Мать вздрогнула и повернулась к нему. Ее лицо было хмуро и строго. Некоторое время она озабоченно, почти с отчаянием смотрела на него. Потом в нерешительности опустила глаза. Какое-то мгновение молчал и отец, словно чем-то смущенный.

— Кристаке, — наконец осмелилась произнести мама, снова подняв на него полные слез глаза, — может, лучше было бы остаться там!.. Ведь и с войны возвращаются… Кто знает? Может, и тебе удалось бы вернуться.

Во взгляде отца я прочел сострадание мужчины к женщине, которая ничего не понимает. Потом он долго и молча смотрел в землю. Мама продолжала дальше:

— А теперь что ты будешь делать? Сколько же времени тебе придется скрываться от жандармов, быть вдали от людей, голодать? Пойди, Кристаке, сдайся! — умоляла мама.

Отец вздрогнул и сурово посмотрел на нее. Его взгляд был хмурым и беспокойным. Я понял, что маме не удастся уговорить отца. Потом он резко покачал головой:

— Нет! Теперь уже нельзя!

— Все равно тебя поймают жандармы и изобьют до смерти.

— Не поймают! — процедил сквозь зубы отец. — И притом когда-нибудь должна же кончиться эта война!

Глаза матери снова наполнились слезами. Отец тяжело вздохнул — его вздох напоминал скорее приглушенный стон — и поднялся. Затем он подошел к окну и, скрываясь в тени стены, внимательно оглядел пустой двор, ворота, улицу, соседние дома.

— Флоаре, ты думаешь, что я сбежал от страха? Да, там я все равно погиб бы от пули: или в бою или по приговору военного трибунала…

Не поворачиваясь, он продолжал:

— Но не поэтому я убежал… ты меня знаешь! Если б мне было страшно, я убежал бы еще в первые дни войны…

Он на мгновение замолчал и уже более мягким голосом продолжал:

— Люди гибнут напрасно, Флоаре!.. Там, на фронте, мы не найдем справедливости. Нет! Она здесь, у нас в селе, ее надо вырвать из рук Франгопола и других вроде Боблетов и Мэдэраке!.. С ними надо бороться и свернуть им шею!

— Кристаке! — испуганно вскрикнула мама и уже шепотом взволнованно прибавила: — Ты же бунтовщик, Кристаке!

Отец спокойно отошел от окна, взял ее за руку и снова сел на кровать. В доме на некоторое время наступила тишина. Я недоумевал, почему возмущается мама, когда отец говорит о том, что нужно свернуть шею Франгополу? Но я не понимал, почему отец стал так ненавидеть Боблете. Ведь Рябая хорошо относилась к нам… Вот Франгопол, это другое дело! Он помещик…

Я хотел сказать отцу, что надо бы еще придушить и управляющего Голя… Потом я подумал, почему, например, Боблете и Мэдэраке живут гораздо лучше нас. Меня оторвал от этих мыслей отец: почуяв запах хлеба, он неуверенно прошептал:

— Флоаре… кажется, пахнет свежим хлебом!

Мама протянула руку к изголовью кровати, вытащила оттуда половину каравая, которую я получил от Рябой. Она не стала говорить отцу, откуда этот хлеб, боясь, как бы он не вспылил опять, и сказала только:

— Бери… это нам дали!

Отец взял хлеб и жадно начал есть, откусывая большими кусками.

— Давно я не ел мягкого хлеба! — проговорил он. И вдруг, словно застыдившись чего-то, он перестал есть и отдал оставшийся кусок хлеба матери.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: