— Ты должен признать, — произнес он тихим, прерывающимся голосом, — что я был прав… Ты же кадровый офицер и знаешь, что так не идут в атаку на укрепленные позиции…
— Я уж тебе говорил, — старался я успокоить его. — У нас очень тяжелое положение. Наша армия истощена многолетней бесплодной войной, которую мы вели там, на востоке…
Но Манолаке, поднявшись на локте, несмотря на мое противодействие, снова стал убеждать меня, горячась и задыхаясь от кашля:
— И все же эта истощенная армия нашла в себе силу подняться и повернуть оружие против гитлеровцев. Нашла в себе силу начать новую войну… биться и в Трансильвании, и в Будапеште, и здесь в горах, в Татрах… И она будет биться так до тех пор, пока Гитлер не будет сломлен… Я в этом уверен… Откуда же черпает она эту силу? Мне незачем говорить тебе… Ты это сам знаешь… В своей любви к родной земле, к свободе… Это большие слова, мне даже боязно их произносить, потому что, ты знаешь, как их сейчас загрязнили, опошлили. Те, кто в прошлом не уставали повторять их, сегодня палец о палец не ударили, чтобы поддержать эту войну… Ах, — со стоном вырвалось у него, — может, поможет мне бог спастись. Покажу я тогда этим из генерального штаба и господам, которые…
Приступ кашля заставил его замолчать.
«Какой ты еще ребенок! — подумал я про себя, вытирая платком пот с его влажного лба. — Что мог бы ты сделать! И вообще, кто может выправить нынешнее положение? И все же он прав, — должен был я признаться самому себе. — Мы здесь воюем, а тыл наш подрывают те, кто не хочет этой войны… Но армия есть армия, и что бы там ни было, нужно воевать…»
— Мы голодны и раздеты, — продолжал Манолаке с горечью. — Вооружение у нас случайное и устарелое. Орудия разбиты и изношены. Каждую винтовку до тебя носили десятки павших в бою. Боеприпасов не хватает. Пушки и минометы, выпустив с утра по три — четыре снаряда, замолкают. Даже винтовочных патронов у нас недостаточно. Ты, надеюсь, не забыл, как мы пошли в атаку на высоту тысяча восемьдесят, только чтобы раздобыть немецкие патроны…
Он снова закашлялся так сильно, что носилки заходили под ним ходуном. Я уложил его на спину, придерживая за плечи, уговаривая замолчать. Но он только упрямо помотал головой и, немного оправившись, снова приподнялся на локте и продолжал, еще сильнее волнуясь:
— Это преступление — воевать в таких условиях… Да еще против немцев… Они спокойно выслеживают нас из дотов, а затем бросают против нас своих «пантер» и «тигров», под тяжестью которых содрогается земля. Они могут себе позволить роскошь стрелять из орудия и пулеметов по каждому нашему человеку. На высоте тысяча восемьдесят у них приходилось по фаустпатрону на одного нашего бойца… Единственное наше упование — это солдатские груди…
— Все же и такие мы бьем их, — заметил я.
— Да, бьем, — признал Манолаке. — Бьем и будем бить… Но ценою каких жертв!
В это время подошли санитары и подняли носилки. Некоторое время я сопровождал Манолаке, держа его за руку. Затем остановился и долго смотрел ему вслед. Потом, сгорбившись, словно на меня навалилась вся тяжесть этой холодной лесной тишины, повернул назад, и ноги сами понесли меня на командный пункт полка.
Командира я застал сидящим за столом и листающим какие-то бумаги. Это был высокий, худой, болезненный на вид человек, с костлявым лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. На плечи его была накинута суконная шинель, и он все время зябко поеживался под нею. Взглянув на меня, он сразу понял мое состояние и молча освободил мне место рядом с собою на грубо сколоченной скамье из круглого соснового бревна. Он ни о чем не стал меня расспрашивать, только вызвал вестового и попросил принести две чашки чаю с ромом. Горячий напиток оживил и подбодрил меня.
— Значит, не можете больше? — спросил он напрямик, не скрывая своего беспокойства.
— Не можем, господин полковник, — ответил я глухо, но решительно. — Не можем позволить себе бесплодных попыток… Конечно, если дадите приказ, мы снова пойдем в атаку… Я пойду один… если это надо… Но все будет напрасно: мы не можем добраться до их дотов.
Полковник встал и начал ходить по низкому, грязному блиндажу. Он все убыстрял шаг; казалось, какой-то зверь бессильно мечется по своей клетке.
— Я понимаю тебя, — прошептал он наконец. — Но ничего не поделаешь. Другого выхода нет. Надо!
— Если надо… — произнес я бессильно, — но тогда по крайней мере сделаем что-нибудь… Изменим тактику… Потребуем подкрепления… Специальные рода войск…
— У кого потребуем? — остановился передо мною полковник, и на лице его отразилось страдание, словно я причинил ему боль своим непониманием. — Кто тебе даст их? И откуда их взять?
Я ясно понял: прорвать немецкую линию укреплений должны мы, и прорвать именно здесь! Когда я собирался уходить, полковник вдруг остановил меня и приказал телефонисту вызвать командира саперной роты.
— Попробуем еще раз сформировать штурмовой отряд, — поделился он со мной своими мыслями.
Мы оба замолчали. Я почувствовал, что и полковник не верит в успех наших попыток, только не хочет в этом признаться даже самому себе. Тут раздались торопливые шаги, и из-за плащ-палатки, заменявшей дверь, появился командир саперов, совсем еще молоденький младший лейтенант, очевидно последнего призыва, с лицом белым и нежным, как у девушки.
— Численность роты? — спросил его полковник.
— Один офицер, два унтер-офицера, двадцать девять саперов, — так же кратко отрапортовал младший лейтенант.
— М-да, — пробормотал полковник, выражая тем свое раздражение и бессилие. — Вот вам, пожалуйста, состав роты военного времени!
И он снова зашагал по блиндажу. Я и младший лейтенант следили за ним глазами. Время от времени он останавливался и приподымал плечи, чтобы удержать соскальзывающую шинель, которая висела на нем, как на вешалке. Я, конечно, знал, какие большие потери понесли саперы при штурме первой линии укреплений между селами Лест и Оремов-Лаз. Спустя некоторое время полковник остановился перед младшим лейтенантом и, положив худую костлявую руку ему на плечо, сказал, словно извиняясь:
— У нас нет другого выхода. Линия должна быть прорвана. Сформируйте штурмовой отряд из восемнадцати человек под командованием унтер-офицера и направьте в распоряжение господина майора сегодня же ночью.
Я вернулся в свой лес еще более подавленный. Я опасался, что и эта новая кровавая жертва будет столь же напрасной. Удрученный, шагал я, не разбирая дороги, прямо по лужам и грязи, проваливаясь в снег, скользя по тропе, борясь с ветром и снегом. Лес глухо стонал, погруженный в кромешную тьму. Раз меня остановил связной, указав, что нужно свернуть на узкую извилистую тропку, почти неприметную под опавшей хвоей, иначе мы могли напороться на немецкие доты.
Своих бойцов я нашел под теми же соснами и плащ-палатками, нетерпеливо ожидающими конца ночи. Два бойца с большим чугунным котлом, переходя от группы к группе, наливали в протянутые котелки дымящийся суп. Я решил передохнуть до рассвета в маленьком убежище телефонистов, грязном, как берлога, сооруженном из сосновых веток, куда приходилось вползать на четвереньках через низенькую дверь. Позвонив командирам рот и напомнив им о необходимости проверить сторожевые посты у обочины поляны, я растянулся на топчане. Один из телефонистов заботливо укрыл меня суконным одеялом.
«Что ты сможешь сделать даже с штурмовым отрядом? — задал я себе вопрос. — Что такое штурмовой отряд? Горстка храбрецов, которая ценой собственной жизни пытается расчистить путь для следующих за нею подразделений. Преимущество — значительно меньшая потеря людей. С небольшими затратами удается иногда выиграть трудные сражения. Имей я вчера в своем распоряжении такой штурмовой отряд, возможно, мои потери убитыми и ранеными перед этими проклятыми дотами исчислялись бы не сотнями, а десятками. Зато сами эти люди обречены на гибель. Идут на верную смерть. И притом может статься, что погибнут зря. Тогда и потери будут больше, а достигнуть — все равно ничего не будет достигнуто».