Занятия с пианистом Герке, начавшиеся еще до того, как он сюда поступил, продолжались, с разрешения Суттгофа, и тут. Правда, они были не столь частыми, как прежде, но Мусоргский делал успехи очень большие.

Однажды Герке, изменив своей сдержанности, заявил: __. Я горжусь, что такой пианист есть отчасти мое создание. Но больше, чем от меня, у вас от бога, от природы. Вы есть почти виртуоз. Будь вы человек бедный, я сказал бы спокойно, что ваш путь – музыка. Но что можно сказать вам, богатому дворянину? – И он печально вздохнул.

Тем не менее Мусоргский не бросал занятий. Даже товарищи, с которыми он вместе учился, спал, маршировал и кутил, не подтрунивали над его увлечением. Музыка Модеста вошла в их быт: его можно было увести в зал, он усаживался и играл по заказу танцы, импровизировал так, что легко было вообразить наводнение, услышать завывание ветра, представить просторный зимний пейзаж. Игра его стала неотъемлемой частью всех вечеринок и увеселений. По доброте своей Мусоргский не умел отказывать. Было приятно, что товарищи относятся к нему с любовью, и он старался им угодить.

В своем увлечении светскостью, составлявшей, по мнению наставников, главную добродетель будущего офицера, Мусоргский научился грассировать, стал перемешивать русские фразы с французскими, немного манерничал. Однако он сохранил врожденную отзывчивость и деликатность. Под маской светского угодника и гуляки скрывался юноша с мечтательной, чуткой, художественно одаренной душой. За годы учения маска успела стать прочной, и ее трудно было снимать с себя.

Припомаженным, затянутым в узкий мундир, умеющим вежливо кланяться и вежливо, но рассеянно улыбаться, беспечным и добрым семнадцатилетним юношей Мусоргский вступил в лейб-гвардию. Где бы он ни появлялся, он был желанным гостем: снова, как в школе гвардейских подпрапорщиков, его усаживали за инструмент и заставляли игрой своей забавлять всех. И Мусоргский забавлял: играл разные танцы, импровизации, переложения из популярных итальянских опер, бравурные попурри.[i] Это всем нравилось и приводило всех в восхищение.

О том, что музыка может служить целям более высоким, он пока не догадывался, хотя в душе его жили неразбуженные силы. Нужны были встречи с людьми крупными, яркими, которые сумели бы раскрыть перед ним иные пути.

И встречи эти были не за горами.

IV

В году тысяча восемьсот пятьдесят пятом, примерно за год до того, как поставлена была «Русалка», утренний поезд среди других пассажиров доставил в Петербург юношу в потертом сером пальто и грубых штиблетах, со старым, потрепанным чемоданом в руке. В толпе осанистых и упитанных пассажиров, среди носильщиков, несших на ремне через плечо чемоданы, среди людей поскромнее, без чужой помощи тащивших свои узлы, юноша затерялся бы, если бы не особая, лучистая энергия взгляда, не эти смелые, открыто глядевшие на всех глаза да еще, быть может, решительная походка. Когда он зашагал по перрону, один пассажир, бежавший ему навстречу, на мгновение задержался, другой посторонился, пропуская его, третий, шагавший рядом, искоса посмотрел на него. Молодой человек, бедно одетый, шел по перрону так, точно знал, что ждет его в столице.

Петербург выглядел в это утро как обычно. На вокзальной площади было людно и шумно. Торговцы с корзинами, ящиками и круглыми кадками, ловко державшимися на голове, сновали между приезжими, предлагая разную снедь. Извозчики теснились ближе к подъездам, выбирая людей побогаче. Агенты предлагали приезжим номера в меблированных комнатах. Кучера линеек, или так называемых «гитар», зазывали пассажиров победнее и рассаживали их вдоль линейки спиной друг к другу.

Привлеченный этой шумной разноголосицей, юноша остановился. Он рассматривал незнакомый город. Слева был перекинутый через Лиговку мостик, за ним начинался Невский. Знаменитый проспект, описанный Гоголем, выглядел, по первому впечатлению, скромнее, чем приезжий представлял себе: дома не очень высокие и не слишком красивые; вон в том, угловом слева, кажется, Белинский провел последние годы жизни. Возле будки будочника пожилая полная женщина развешивала белье. Под дробь барабана промаршировала, стуча по мостовой, рота солдат: шаг четкий, ноги у всех негнущиеся, с одинаковым вымахом. Шаг этот как бы напоминал всем, что Россия, такая же негнущаяся и прямая, выдерживает в Крыму, в Севастополе, натиск иноземных войск.

Агент, подбежавший к приезжему юноше, начал привычной скороговоркой:

– Могу предложить, сударь, недорогой номерок. Самовар два раза в день, чай парами в любое время; штиблеты чистит прислуга, платье также. – Проницательный, твердый до резкости взгляд приезжего смутил вдруг его, и он закончил не так уверенно: – Так поехали, сударь? Прикажете звать извозчика?

Когда тот справился о цене, агент, вновь оживившись, принялся уверять:

– Да вы не беспокойтесь, найдем подоступней! Пожалуйте чемодан.

Извозчик, из тех, что берут подешевле, подъехал, заметив знаки агента, и через минуту Милий Балакирев занял место рядом с услужливым человеком, обещавшим ему все удобства жизни в столице.

Со Знаменской площади, переехав мостик, подстегивая лошадку, извозчик въехал на Невский. Лиговка оказалась мутной, узкой речонкой. Балакирев еще раз, удаляясь, взглянул на деревянный домик на углу Лиговской и Невского, где жил Белинский. Дальше шли дома покрупнее, движение было на проспекте большое. Не слушая, что говорит агент, Балакирев рассматривал незнакомый город, пораженный его величественной и холодной стройностью.

В кармане у него были рекомендательные письма к музыкантам, данные ему нижегородским меценатом Улыбышевым. Богач-музыкант Улыбышев, в доме которого Балакирев провел свои юные годы, обещал, когда сам приедет в Петербург, представить его Михаилу Ивановичу Глинке. Об этом Балакирев помнил, разглядывая по пути афиши на тумбах и читая, как равный о равных, имена гастролеров, приехавших на концерт в столицу.

Несмотря на свои восемнадцать лет, он успел узнать в жизни и горечь зависимого существования и радости творчества; он блестяще владел роялем и уверенно держал в руках дирижерскую палочку; память его хранила великое множество сочинений, и любое из них он мог бы сыграть наизусть. Балакирев приехал завоевывать Петербург и бесстрашно смотрел на этот обширный, стройный, холодный город.

Свернув с Невского, извозчик поехал по Загородному. Вскоре, опять куда-то свернув, он остановился у подъезда меблированных комнат.

Номер оказался в самом деле недорогой, но темный. Окно его смотрело на глубокий и мрачный двор. Во дворе работал жестяник и на круглой болванке обколачивал остов ведра. Гулкие удары заполняли весь двор. Пахло в номере дурно. Самовар, который подали Балакиреву, почти остыл.

Он закусывал тем, что привез с собой, прислушиваясь к шумной и беспокойной речи, доносившейся из коридора: какой-то постоялец зычно требовал, чтобы уняли бушевавшего ночью соседа, а коридорный терпеливо и вежливо повторял:

– Никак не возможно, поймите-с: за две недели вперед оплачено, нет расчета их выселять. И опять же таких правил нет.

Оставаться тут не было смысла, да и дорого стало бы, а денег у Балакирева было с собой немного – всего выручка с концерта, данного им в Казани и принесшего чистого сбора сущие пустяки.

Напившись холодного чая и почистив платье, Балакирев пустился на поиски комнаты. Он бродил по городу, читал наклейки на окнах, заходил то в одну квартиру, то в другую и уходил ни с чем: необходим был рояль, да чтоб комната недорого стоила, да чтоб шума в квартире не было.

Наконец, по шестой наклейке, он набрел на то, что оказалось, в общем, приемлемым: и рояль в комнате стоял, и плату хозяйка назначила сходную, да и сама произвела впечатление спокойного человека.

Хозяйка остановилась на пороге. Пока посетитель рассматривал довольно бедную меблировку, она присматривалась к нему, желая составить о нем представление.

вернуться

[i] Попурри – музыкальная пьеса, представляющая собой смесь различных произведений или отрывков, внутренне не связанных и не доставляющих единого целого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: