– Чем же вы, молодой человек, занимаетесь? – полюбопытствовала она. – Из чиновников или студент?
Когда молодой человек назвал себя музыкантом, хозяйка справилась, не на гитаре ли он играет. Узнав, что на рояле, она удивилась:
– Так это ж не кормит! – Под его огненным, темным взглядом она неожиданно оробела. – А вы какой веры, простите? – немного виновато спросила она.
Узнав, что он православный, хозяйка сообщила, что сама она католичка и костел посещает аккуратно, хотя до костела отсюда не близко.
Подойдя к роялю, Балакирев легко тронул клавиши, затем взял несколько грузных, массивных аккордов, пробуя звук.
– Только играть буду много, – предупредил он.
– У меня дочки прежде занимались, да замуж вышли – уехали. С тех пор никто, правда, не играет, да привыкну, ничего. Тут студент прошлую зиму жил, так я все просила, чтоб колбасу на рояль не клал. А вы, раз сами играете, будете аккуратней.
Он строго на нее посмотрел. Хозяйка подумала: жестковат, ну да бог с ним, пускай живет.
– Так вы православный? – не удержавшись, переспросила она. – Из каких же мест к нам прибыли?
– Из Нижнего.
– Торговый город, большой, – одобрила она. – Там, говорят, цыгане на ярмарку приезжают, так по всему городу ходят; даже живут.
– Я русский, – внушил ей снова Балакирев.
Она смутилась:
– Нет, мне все равно, пожалуйста.
Он решил сюда переехать: дал три рубля задатку и объявил, что на следующее утро явится с пожитками.
Увидав на другой день, как мало с ним вещей, хозяйка опять смутилась: жилец показался еще более странным, чем накануне. Он заперся у себя и вскоре сел за рояль. Хорошо ли он играет, Софья Ивановна не поняла: правда, инструмент звучал сильно и вольно – так еще никогда не звучал, – но музыка была не бальная, не салонная, а какая-то чересчур строгая.
Лишь много позже, привыкнув к жильцу и успев полюбить его за твердость характера и серьезность, Софья Ивановна услышала от знакомых, что Милий Алексеевич такой музыкант, какие в России почти не встречаются, и что он самому Рубинштейну под стать как артист.
У жильца появились ученицы в богатых домах. Он уходил утром и возвращался поздно, чаще всего рассерженный впустую проведенным днем. Не для того он сюда приехал, чтобы обучать девиц исполнению Гензельта и Шарвенки. А денег все равно не хватало: приходилось посылать сестрам, заботиться об отце, оставшемся в Нижнем без службы.
Балакирева прижимала нужда, и он, не желая ни перед кем склонять голову, сносил лишения стойко, не жалуясь, не ожесточаясь и твердо решив добиться в конце концов своего.
Нужно было ему многое. Еще в первые дни пребывания в столице его приветил и поддержал Глинка, признав в нем талант незаурядный. Глинка покинул Россию, но Балакирев мечтал продолжить в России начатое им дело; мечтал о тех днях, когда русская музыка перестанет быть гонимой и завоюет для себя театры и концертные залы. Балакирев понимал, что для этого нужна деятельность настойчивая, пламенная и непрерывная.
В казармах Преображенского полка проводил свои дни Модест Мусоргский. В лаборатории до позднего вечера ставил опыты Александр Бородин. В кадетском морском корпусе начинал учение совсем еще юный Римский-Корсаков. В домашнем заточении, ушедший от холодности официального Петербурга, обиженный на неуспех «Русалки», творил Даргомыжский. Полный тревоги за судьбы родины, мучась разлукой с нею, но до сих пор не забывший, как предали забвению его «Руслана», проводил в Германии в напряженной работе последний год своей жизни Глинка. А в это время Милий Балакирев, бегавший по урокам, редко сам выступавший, искал друзей и союзников. Он мечтал о том, чтобы сплотить все самобытное в музыке. В холодном Петербурге ему нужны были огоньки, которые можно разжечь в костер. Он пытливо всматривался, вслушивался, желая найти людей, готовых пойти вместе с ним и продолжить то дело, которое в России поднялось благодаря усилиям Михаила Глинки.
V
Как-то, возвращаясь вместе с приятелем из полка, Ванлярский предложил:
– Хочешь, Модест, пойдем сегодня в один весьма любопытный дом?
– Чей? – спросил Мусоргский.
Тот выдержал паузу:
– Даргомыжского. Я однажды пообещал взять тебя туда.
– Да ведь ты сказывал, хозяин от всех заперся?
– Но и без людей жить невозможно. Кой-кого принимает из тех, которые ценят его творения.
Мусоргский нерешительно заметил:
– Но я?… Какой ему интерес со мной?
– Ему про тебя говорили. Он сказал: «Приведите, посмотрю, что за музыкант такой». К нему ходят, молодежь его любит.
Искушение было слишком велико, и как Мусоргский ни робел при мысли о знакомстве, он в конце концов согласился. Дойдя до угла Гороховой и условившись, где встретятся вечером, приятели разошлись.
…После выпуска из школы подпрапорщиков Мусоргский поселился вместе с братом и матерью. Брат тоже служил в гвардии и жил, не считаясь со средствами. Оба не догадывались, как трудно их матери и как она каждый раз ломает себе голову, когда приходится добывать деньги. Рестораны, театры, пирушки – все стоило дорого. Но у детей, по понятию Юлии Ивановны, выбора не было: или вести себя так, как ведут в гвардии все, или же уходить в отставку. Когда из псковского поместья Карева, принадлежавшего Мусоргским, приезжал управитель, мать запиралась с ним и подолгу вела утомительные разговоры, соображая, что бы еще заложить, какие угодья сдать в аренду и как уменьшить расходы. Муж ее, Петр Алексеевич, родившийся от брака барина с простой крепостной крестьянкой, усвоил замашки барина. Он и в Кареве жил широко, не по средствам, но после того, как семья была перевезена в Петербург, сыновья определены в гвардейскую школу, а к младшему приглашен педагог по музыке, потому что Юлия Ивановна требовала, чтобы Модест, с которым она начала заниматься сама, непременно учился и тут, отец счел свою роль по отношению к семье законченной. В столице он вовсе вышел из всяких границ. Будучи хлебосолом, он стал жить еще шире и за несколько лет промотал большую часть своего состояния. После его смерти обнаружилось, что жить почти не на что. Юлия Ивановна решила во что бы то ни стало вывести сыновей в люди и всю тяжесть забот приняла на свои плечи.
Истинного положения дел Модест не представлял себе. Когда мать предлагала деньги, он, хотя и чувствовал по временам неловкость, деньги от нее принимал, стараясь не думать, какой ценой они добыты.
Сегодняшнее предложение Ванлярского было тем еще хорошо, что не требовало вовсе трат: он мог уйти из дому с чистой душой.
В назначенный час Ванлярский явился, и они отправились.
Даргомыжский занимал скромную, небольшую, но удобную квартиру на Моховой. В дома знати его давно уже не приглашали, и он, махнув на это рукой, решил окружить себя теми, кто относился к нему с почтительным интересом. Его посещали не те любители, какие вхожи в дома меценатов: несколько милых девушек, полупоклонниц, полуучениц, с приятными голосами, молодые люди и люди постарше, пристрастившиеся к музыке, составляли его круг.
Уже подходя к Моховой, Ванлярский счел нужным предупредить приятеля:
– Только не думай, пожалуйста, что он с виду особенный, не то разочаруешься с первой минуты. Я описывал тебе его однажды: так вот – вроде того, как описал.
Мусоргский кивнул, соглашаясь. Казалось бы, он не придавал значения внешности, однако сам был затянут в мундир и напомажен.
Дворник, сидевший на тумбе возле ворот, проводил офицеров равнодушным взглядом. Возле него вертелась собачонка, и он отгонял ее от себя метлой.
Когда Мусоргский увидел хозяина, то, несмотря на предупреждение, почувствовал себя несколько разочарованным. К ним вышел человек желчного вида, с нездоровой желтизной лица и водянистыми глазами. Высокий лоб и изящно очерченный подбородок придавали лицу известное благородство, но опущенные книзу усы сообщали ему жесткость. Был он низкого роста, худощав, в цветном жилете и темном сюртуке. Голос в самом деле оказался высоким до пронзительности.