И в это же время с таким же воодушевлением и самозабвением Мусоргский писал сцены у Новодевичьего монастыря и в корчме, на литовской границе.
Один мечтал поскорее докончить работу, потому что тень смерти витала поблизости. Другой, лишь недавно начавший свою оперу, стремился вперед, потому что ему не терпелось охватить ее всю. Работа была необъятная, сложная, а он сгорал от нетерпения, мечтал увидеть близкий ее конец.
И в то же время в тишине маленькой квартиры при лаборатории Бородин, воспользовавшись тем, что сегодня освободился раньше и что он дома один, заканчивал инструментовку своей первой симфонии. Для того, что существовало в клавире, он тщательно подбирал голоса: кларнету или гобою отдать эту партию? Подкрепить виолончели фаготами или не стоит? Ввести тут две валторны или четыре?
Он наносил штрихи один за другим и, подобно резчику по дереву, отходя в сторону, смотрел, как они сочетаются с целым. Вкус был у него точный, здоровый: блеклых красок, расплывчатости Бородин не любил. Все должно было звучать ясно, полно и жизнерадостно.
Когда все собрались у Даргомыжского, хозяин принял их лежа в постели. Несколько дней он уже не вставал. Болезнь не сделала его более раздражительным – наоборот, он был оживлен и захвачен работой.
– Я такого за эти дни насочинял, что сам на себя дивлюсь, – сказал он. – Теперь я вам, Модест, сильнейший соперник.
Мусоргский с мороза был красен; особенно раскраснелся нос. Он растирал озябшие руки.
– Нет, вам, Александр Сергеевич, никак не угнаться за нами, – ответил он с задором. – Мы такое безобразие учинили, что даже боязно музыкальному начальству на глаза попасться. Господин Фаминцын – тот за трактирные наши мелодии не иначе как предал бы нас анафеме и во всех органах печати отлучал бы от церкви.
Пришли Балакирев, Кюи, Стасов, Римский-Корсаков, Бородин, сестры Пургольд. Точно чувствуя, что недолго им бывать в этом доме, они дорожили каждой встречей с хозяином. И тесно было в этой квартире, и уютно, и весело, и дышалось легко.
Балакирев, отведя в угол Бородина, стал строго допрашивать, как идет у него инструментовка.
– Смотрите, в программу включаю. Не подведите!
– Да что вы, Милий Алексеевич! Мне еще обо многом думать надо.
– Вам позволь – вы всю жизнь продумаете. Нет, – твердо сказал он, – доинструментуете всё за неделю.
– Никак не могу: у меня занятия.
– Бросьте занятия, пускай другой кто-нибудь ведет. Есть же у вас там помощники!
– Я же не могу, Милий Алексеевич, поручить инструментовку им.
– Да ну вас совсем! – сердито сказал Балакирев и отошел от него.
Как его ни преследовали противники, сколько дурного про него ни писали, он вел свою линию, стараясь не показывать, как ему тяжело сносить поношения и критику хулителей.
Сестры Пургольд рассматривали новые страницы «Каменного гостя» и изумлялись.
– Это же невозможно исполнить, Александр Сергеевич!
– Полно, – разглаживая усы, спокойно отвечал Даргомыжский. – Вы да не исполните!
– Наш дорогой оркестр – Наденька ночь не спала, наверно, – заметил шутливо Мусоргский. – А Александра Николаевна назло мне говорит, потому что у меня в сцене найдутся места позаковыристее.
Всей толпой пошли к роялю, оставив хозяина на диване. Стали так, чтобы ему было все видно.
Вечер начали с «Каменного гостя». Уже после первых строк посыпались восклицания. Особенно шумел Стасов:
– Да это прямо чудо! Музыкальная ваша речь льется так же естественно, как живая людская речь! Такого еще не было!
Хвалили и Мусоргский и Кюи.
– Подождите-ка, – протестовал Балакирев, – так же нельзя, дайте сначала дослушать!
Он был желчен и раздражен и все старался забыть про нависшие над ним беды. Впрочем, под конец музыка Даргомыжского захватила и его.
– Это, Александр Сергеевич, и смело и замечательно, – сказал он, – но такого на сцену не примут. Уж если меня все вокруг за работу поносят, что же скажут про это?
Предсказание его не огорчило автора: иными мерками мерил теперь Даргомыжский удачу и неудачу. Тут удача, он знал. Да и не только он – все были единодушны в оценке. Чтобы наложить последнюю черточку, он обратился к Надежде Пургольд:
– А вы что, Наденька, скажете? Ведь руки себе выламывать приходилось вам.
– Я думала, будет страшнее, – созналась она, – а тут под пальцы ложится удобно.
– Так, может, в архаисты меня записали?
Она стала уверять Александра Сергеевича, что ей все кажется новым и нравится. Но и без ее объяснений автор знал, что опера удалась. Лучше, умнее написать он не смог бы, а стало быть, раз написал в полную силу возможностей, имел право быть собою довольным.
В присутствии близких друзей Даргомыжский забывал о своей болезни. В иные минуты ему даже удивительно становилось, чего это он лежит.
Когда дело дошло до исполнения «Бориса», он сказал:
– Дайте-ка встану – хочется и мне быть поближе.
Встать ему не дали, а сделали вот что: общими усилиями подкатили к дивану рояль. Сначала перенесли ореховый столик и кресла в сторону, сняли с пола ковер, затем стали передвигать инструмент. Софья Сергеевна с беспокойством смотрела, как бы не повредили пол. Но все обошлось.
– Ладно, ладно, бросьте, – взмолился Даргомыжский, видя общее усердие, – а то вы меня совсем загородите роялем.
– Чем не перевозчики? – сказал Стасов, расправляя плечи.
Заметив на полу царапину, сестра пошла за тряпкой.
– Да брось, Софья! – сказал Даргомыжский. – Лучше бутерброды сюда дай, а то никто к столу не подходит.
Впрочем, было не до чая и бутербродов. Кроме «Бориса», Балакирев хотел еще прослушать симфонию Бородина и потолковать об инструментовке. Но Даргомыжский настаивал, чтобы «Бориса» показали сначала:
– Такая охота слушать, что сказать не могу! Уж вы с Александром Порфирьевичем потом, отдельно. Мне этот «Борис» до смерти интересен. Хочется знать оттуда побольше.
– С вашим «Каменным» все равно не сравнится. Ваш, Александр Сергеевич, гениален, – сказал Мусоргский.
– К чему такими словами кидаться? – возразил Даргомыжский. – Гениальный у нас был один: Глинка. Мы с вами подмастерьями так и умрем… – Он остановился и подумал. – Про вас, впрочем, не скажу: вы человек с секретом. Но при жизни таких слов следует опасаться.
Мусоргский повторил упрямо:
– А все-таки «Каменный гость» гениален! Казните меня, а я при своем мнении останусь.
– Ладно, Модя. Давайте лучше «Бориса» послушаем.
Во время исполнения все молчали. Только Стасов заметил:
– Эх, без Осипа Афанасьевича не обойтись!
Действительно, в партиях Бориса и Варлаама требовалась могучая сила. Такой голос был только у Осипа Петрова.
Могущество этих партий ощущали все. Масштабы, какие избрал Мусоргский, широта полотен, которые он рисовал, вызывали удивление и восторг.
Даргомыжский слушал, повернувшись на бок, опершись на руку. В его проницательных небольших глазах был блеск необыкновенный. От беспокойства, которое он испытал на днях, думая о Модесте, не осталось и следа. «Это поймут, – думал он. – Такое не заметить нельзя».
Все было так грандиозно, во всем угадывалась такая сила, что, казалось, ни один человек не пройдет мимо, не разобравшись в достоинствах музыки.
– Далеко Модя шагнул, – заметил он, когда кончили исполнение.
Модест, певший за Бориса, Варлаама, за народ, за пристава, глубоко вздохнул, набирая воздух. Он ничего не ответил. Теперь, после исполнения, не приходилось ни петушиться, ни выставлять напоказ свое тщеславие. Он сам был подавлен тем, что у него получилось. В глазах друзей, в глазах Саши Пургольд, которая с бесподобной точностью передавала партию хозяйки корчмы, в глазах Даргомыжского Модест читал оценку своей музыки, и ему самому нечего было сказать.
Он взял руку Сашеньки и почтительно поднес к губам:
– Вы так проникаете в суть написанного, что мне, слушая вас, остается лишь радоваться и дивиться.
III
Инструментовка была закончена, партии расписаны, и уже было назначено исполнение симфонии Бородина. Опять, как когда-то в корсаковской, оказались описки и пропуски. Снова было много волнений и забот, но Балакирев, стоявший еще на посту дирижера, несмотря на все преследования, твердо вел свою линию.