Музыканты не замечали, что он работает из последних сил. На репетициях он проявлял прежнюю настойчивость. А между тем, при ранимости и склонности все видеть в мрачном свете, Балакирев тяжело страдал от поношений, каким его подвергали противники. Но симфонию Бородина, свое детище, свое открытие, он готовил, вкладывая в нее весь блеск своего дирижерского таланта.
В день концерта все находились в нервном ожидании. Балакирев, члены кружка, Даргомыжский на разные лады представляли себе, как будет принято новое творение композитора «могучей кучки».
Даргомыжский, живший теперь одной жизнью с балакиревцами, решил пойти на концерт. В это утро он чувствовал себя лучше: удушья не было, только сердце работало с перебоями. Но Мусоргский и Римский-Корсаков, забежавшие к нему днем, стали его отговаривать:
– На улице лютый мороз, а в зале будет душно. Куда вам, Александр Сергеевич, с вашим сердцем?
– Мне бы только его одного послушать! Большого размаха человек, в плечах широкий.
– Не далее как завтра мы представим вам полнейший отчет обо всем: и как Милий дирижировал, и как держал себя Александр Порфирьевич, и как принял его оркестр, и что говорили в публике.
Вмешалась Софья Сергеевна:
– Ты бы хоть чуточку себя пощадил! Работаешь без отдыха и в этакий мороз выехать собираешься! Ну можно ли так, Александр Сергеевич?
Даргомыжский колебался:
– Что ж, так и просижу весь вечер один? Скучно, очень скучно… Раньше времени пришел к старости и стыжусь ее, право. Мне бы годочка два пожить еще, больше не надо: «Бориса» увидеть да вот вашу, Корсинька, «Псковитянку». Тогда спокойно можно бы умереть… И теперь вижу, что дело в верных руках, а все хочется самому, своими глазами, увидеть. – Он посмотрел на окна, затянутые льдом, и сдался: – Что ж, придется, видно, побыть дома, такое уж проклятое мое здоровье. Только завтра всё расскажете, как было.
Уверив его, что утром ему всё доложат подробнейшим образом, они ушли. В этот день у них было много забот: к Бородину забежать, успокоить Екатерину Сергеевну, заявиться к Милию, потому что он очень в последнее время нервничал. Да и другие были дела.
Даргомыжский остался один. Он бродил по комнатам, радуясь, что удушье мучит его меньше. Но он был печален и чувствовал себя без друзей одиноким.
Наступил вечер. Даргомыжский не зажег света ни в гостиной, ни в кабинете. Софья Сергеевна была где-то на другом конце квартиры, а он сидел у себя в темноте. Думалось не только о сегодняшнем – перед глазами стояли судьбы Мусоргского, Римского-Корсакова, вступавшего в большую жизнь Бородина… Чутьем много прожившего человека Даргомыжский предвидел для них и бури, и горести, и разочарования. Но сегодня они молоды и полны надежд. Ему хотелось, чтобы еще долго жили в них эти надежды…
Вошла Софья Сергеевна:
– Что ж ты, Саша, в потемках?
– Ну зажги.
Она засветила верхнюю лампу и ту, которая стояла у него на столе.
– Не ляжешь?
– Нет… Ну ладно, лягу, – согласился Даргомыжский.
Он медленно раздевался, чувствуя слабость в сердце. Ничто его не мучило, на душе было спокойнее, чем всегда, и за исход концерта он перестал волноваться, но слабость была странная: хотелось закрыть глаза и совсем ни о чем не думать.
Перед ним проходило прошлое: встречи, события, Глинка, премьера «Руслана», провал «Русалки» и последующий ее триумф, дружба с балакиревцами… Дойдя в своих мыслях до Мусоргского, Александр Сергеевич вдруг встревожился. Он сказал себе, что не будет думать о нем, но мысль возвращалась именно к нему.
Софья Сергеевна напоила его чаем и приложила к ногам грелку.
– Что-то я зябну сегодня, – заметил он.
Она потрогала рукой печь:
– Нет, теплая, ничего. Сильный мороз на улице, потому.
Даргомыжский с трудом представил себе огромный зал собрания весь в огнях. Ему стало жаль, что в последний раз у него дома не сыграли бородинскую симфонию. Когда опять соберутся, непременно попросит: раз уж в концерте не пришлось, так хоть здесь.
– Свет потушить? – спросила сестра, снова заглянув к нему.
Даргомыжский лежал с закрытыми глазами. Голос ее он услышал словно издали и с усилием отозвался:
– Пожалуй…
Долго он не засыпал. Ему казалось, что концерт давно кончился и теперь глубокая ночь; сквозь лед на стекле светит уличный фонарь; он видит через опущенные веки покрытое льдом стекло, светящееся от наружного света; кажется, что он так лежит давно и свет перед ним мерцает уже долго-долго. А может, это длилось всего несколько минут…
Видения окружали Даргомыжского, и он был ими полон. Быть может, это был сон, а быть может, последние мгновения уходящей жизни.
Во сне Даргомыжский умер.
Когда утром сестра, вытирая полотенцем руки, вошла к нему, он был совсем холодный. В первую минуту она себе не поверила.
– Саша, – позвала она, – проснись!.. – Подождав, она со страхом повторила: – Саша, время вставать! – Затем тронула его за руку.
Тяжелая неподвижность руки открыла Софье Сергеевне всё; она выбежала из комнаты звать людей.
Когда, как было вчера условлено, явились Римский-Корсаков и Мусоргский, когда они вбежали в гостиную, чтобы рассказать о блестящем успехе Бородина, мертвый Даргомыжский лежал на столе и по углам стола горели свечи.
Они остановились в оцепенении и стояли так долго.
Днем стали появляться первые делегации. Приносили венки и ленты и, сложив у гроба, отходили в сторону. Народа собиралось все больше, квартира показалась тесной. Трудно было отделить тех, кто бывал тут часто, от тех, кто почти не вспоминал, что среди них живет Александр Сергеевич Даргомыжский, большой композитор России.
В этой плотной толпе стоявших Мусоргский разглядел Осипа Петрова. Это он создал образ Мельника, это он собирался петь в «Каменном госте». Всю свою жизнь он служил идеалам русской музыки. И вот, полный глубокой скорби, Петров стоял возле гроба, сжав губы, с мучительной складкой раздумья на лице.
Вперед выдвинулся Милий Балакирев. Со вчерашнего дня он, казалось, осунулся, под глазами появились темные тени, а лицо выглядело еще бледнее, чем всегда. Что-то в его взгляде было беспокойное и печальное до предела. Друзья украдкой посматривали на него, заметив, что он сам не свой.
Но больше, чем друг о друге, думали об умершем. Казалось, оборвалась нить, связывавшая их с прошлым. Балакирева травят, в театре русской оперой пренебрегают; они остались теперь, потеряв Даргомыжского, один на один со своими недругами.
Когда Мусоргский вышел в коридор, к нему, протиснувшись в толпе, подошел Осип Петров. Он кивнул и печально произнес:
– Теперь вы за свою оперу еще в большем ответе. Ждем «Бориса» вашего. Говорю это вам в горестный для всех час…
Мусоргский хотел что-то ответить, но глаза его затуманились. Он вынул платок и молча стал вытирать слезы.
IV
Утром прибыл курьер с пакетом, запечатанным сургучной печатью. Когда Балакирев распечатывал пакет, руки у него дрожали. Он знал, что в этой бумаге заключается приговор ему, и не ошибся. Директора Русского музыкального общества ставили Балакирева в известность, что дальнейшая деятельность его в качестве дирижера невозможна.
Противники добились своего.
Держа в руке бумагу, Балакирев сознавал свое поражение. Ни товарищи, ни признание, которое он завоевал, не смогли спасти от удара, который был ему нанесен.
Балакирев, ждавший удара давно, не думал, что так тяжко примет его. Все вокруг казалось безрадостным, безнадежным, и сам он показался себе бессильным. В душе, вбиравшей капля за каплей горечь, вдруг что-то надломилось.
Он стоял, застыв в неподвижности. Софья Ивановна, почувствовав неладное, ходила под дверью, не решаясь войти. И все, что сюда в комнату проникало, представлялось ему голосом другой жизни, от которой он отстранен.
Никого не хотелось видеть. Ему нужно было одиночество.
В эту тяжкую для него минуту Балакирев, не веривший в бога, с возмущением и страхом подумал, что некая грозная рука карает его за дерзость мысли, за порывы и жадность к жизни. До тех пор пока он не смирится, рука эта его не выпустит – решил в своем отчаянии он. Неужто ж надо смириться и отойти?