Русское музыкальное общество, отстраняя Балакирева, оставляло его без всяких средств к существованию. Снова вырисовывалась печальная перспектива лишений, нужды, беготни по урокам. И это после той славы, какая его окружала, после побед, которые он одержал!

Ни к кому Балакирев не пошел, никому не заявил своего протеста. Буря возмущения поднялась помимо него: в Петербурге, в Москве раздались негодующие голоса. Чайковский с гневом написал, что можно Русское музыкальное общество отставить от Балакирева, но нельзя отставить Балакирева от этого общества. Тем самым Чайковский воздал ему высшую почесть, сравнив его труд с трудом Ломоносова, отставленного в свое время от Российской Академии наук.

Балакирев был ко всему безразличен; он словно угас. Дух его надломился, он чувствовал себя неспособным к борьбе.

Стасов, встретив его на улице, почти не узнал – так изменился тот за короткое время.

– Что с вами, Милий? – спросил он. – На вас лица нет!

Перед ним был человек испуганный, угнетенный, подавленный горестными событиями.

– Дай вам бог всем удачи, а я более вам не помощник. Я вне игры, – сказал Балакирев.

– Да не может этого быть! Вы же видите, каким возмущением на эту гадость все отозвались!

Прошли мимо церкви. Незаметным движением, стараясь, чтобы Стасов не видел, Балакирев перекрестился. Партия великой княгини могла торжествовать победу: дух одного из самых деятельных и самых горячих поборников русской музыки ей удалось сломить.

– Как вы можете, Милий, мириться с таким положением! После вас назначили ничтожного, жалкого капельмейстера – ведь это позор! Вы ведь видите, что прогрессивные силы с нами!

– Нет, я один, – ответил Милий печально.

– Но есть же еще Бесплатная школа. Отдайте всю вашу энергию ей, ведь вы-то ее и создали!

– Я и оттуда уйду, – отозвался Балакирев, и в голосе его прозвучала печальная решимость. – Заместителя только найти.

– Да что же это такое? – с гневом выкрикнул Стасов. – Вы были самым горячим и самым непримиримым, вы воодушевляли всех нас, а теперь… что же это? Бегство?

– Я смирился.

– Но ведь дело наше идет к победе! Как можно в такую минуту?…

– Я устал.

– Ну, точно Берлиоз! Но он стар, одинок, не признан на родине, а нас много, большая группа!

Городовой остановил телегу и затеял строгий разговор с возчиком. Балакирев, точно картина эта заключала в себе что-то символическое, остановился и стал наблюдать за тем, как возчик покорно заворачивает за угол, сопровождаемый городовым.

– Милий, может, вам деньги нужны? При вашей скрытности никак не узнаешь истинного вашего положения.

– Не нужны, – ответил он равнодушно. – Я тут кое с кем толковал, обещают найти работу.

– Какую?

Он сказал неохотно:

– Работа ничтожная, зато оклад твердый. – Подождав, Балакирев, как будто сам испугавшись того, что объявляет, добавил: – На железной дороге конторщиком.

Стасов ничего не ответил. Да и что было отвечать? Решение, внезапное, бессмысленное и бесповоротное, обезоружило его.

Сознавая трагическую нелепость своего шага, Балакирев добавил с кривой усмешкой:

– Чем не дело для дирижера, которого вы ставили так высоко?

– Да вы больны попросту!

– Душа – да. Душа болит, это правда, – сказал он горько.

– Неужто же вас больше не интересуют Мусоргский, Римский, Бородин, я?

– Бахинька милый, не терзайте меня! Дай бог вам успеха, а я что-то утратил… веру утратил.

– Какую же веру?

– В наше дело, в наш боевой задор. Меня провал концерта в Нижнем совсем доконал; я после него надломился… Может, к богу надо вернуться? Не знаю…

– Вам? И у него вы ищете утешения?! Мусорянин на что нетверд, а еще лет десять назад прогнал плетью все эти искушения.

– Время другое, – сказал устало Балакирев. – Душно, дышать совершенно нечем.

Стасов насильно взял Балакирева под руку, как будто тот мог ускользнуть.

Немного погодя Балакирев высвободил руку. Он искал одиночества и за пределы мучительно обретенного одиночества не желал выходить. Вмешательство другого, пусть даже близкого, только сбивало с уединенного пути, избранного им.

– Прощайте, Владимир Васильевич, – сказал он строго, переходя на официальный тон. – Я с вашим делом связан по-прежнему, но не томите меня и не требуйте иных дел, кроме Бесплатной школы. Оттуда пока не уйду.

Балакирев удалился не оглядываясь. Широкая крутая его спина еще некоторое время была видна в толпе, а потом скрылась.

V

Не стало больше дома на Моховой, где столько хороших вечеров было проведено. Не стало балакиревского пристанища. Однако остался дом Шестаковой, осталось стасовское гостеприимство, появился милый дом Пургольдов.

Мусоргский повсюду бывал желанным гостем. Каждый раз, приходя к кому-нибудь, он показывал то новый отрывок, то целую сцену. Работа кипела, опера писалась удивительно быстро.

Где бы он ни появлялся, вместе с ним приходило ощущение близкой победы. Мечтая о победе для себя, Мусоргский не отделял ее от дела «могучей кучки». Казалось, только дописать оперу – и откроются такие возможности, что не только ему, но и всем радеющим об искусстве станет легче дышать.

Модест то исчезал и друзья подолгу его не видели, то появлялся вновь. Он искал встреч с людьми, которые обогатили бы его.

То историка Костомарова надо было повидать, чтобы получить самоновейшие данные по истории смуты; то у Стасова в Публичной библиотеке раздобыть редчайшую книгу, по которой можно проверить порядок выхода молодого царя из храма; то вдруг архитектора Гартмана во что бы то ни стало повидать, и он проводил в разговоре с ним чуть не всю ночь.

Друзьям казалось, что Мусоргский разбрасывается. Но из осколков и мелочей, из наблюдений, почерпнутых знаний, из мыслей и догадок складывалось мало-помалу цельное и громадное сооружение.

Шуточное ли было дело состязаться с самим Пушкиным! Даргомыжский – тот шел путем, выложенным пушкинскими строками. В «Борисе» такой путь был решительно невозможен: быстро сменяющие одна другую сцены трагедии никак нельзя было уместить в границах оперы.

Мусоргский выбирал и отбирал, набрасывал новые нужные ему сцены. Конечно, с Пушкиным ему не тягаться, но, вчитываясь в текст «Бориса», он отбирал все самое важное для своего замысла. А замысел, как и у Пушкина, был неотделим от образа народа в трагедии.

Чем больше Мусоргский работал, тем шире определялась эта идея. Она, впрочем, не мешала ему пристальнее вглядываться в фигуру царя Бориса. И не только у Пушкина хотелось выведать, кто же такой Борис, но и у людей, изучавших ту эпоху. Где в его деятельности прогрессивное, а где преступление честолюбца? Принял ли народ Бориса? Где покорность толпы, а где бунтарство? Светлый взгляд на народ, завещанный обществу Чернышевским, служил для него путеводной нитью.

Пробираясь в дебрях знания и незнания, Мусоргский постепенно вырабатывал собственное отношение ко всему.

Противники «могучей кучки», видя, что им удалось свалить Балакирева, стали еще злее наседать на кучкистов. Они травили их в статьях, рецензиях, старались закрыть доступ их произведениям.

Как-то, когда все собрались у Людмилы Ивановны, она, посмотрев на Мусоргского, сказала:

– Моденька какой-то сегодня загадочный. Али что-нибудь сочинил и намерен нас удивить?

– Действительно, у вас странный вид, – согласился Кюи. – Ну-с, что у вас за душой?

Мусоргский едва заметно усмехнулся:

– Вы, господа, разите противников за чайным столом, а мы тут цитатки приготовили и наш ответ на цитатки.

Почувствовав себя в центре внимания, Модест развернул страничку и, заглянув в нее, произнес:

– Достоуважаемый Серов писал: «Самый последний музыкант из водевильного оркестра продирижировал бы лучше Балакирева «Героическую симфонию» Бетховена и «Реквием», Моцарта, так как у оркестровых музыкантов есть в этом своя традиция, у господина же Балакирева нет собственного вкуса и разумения… – Мусоргский отложил страничку и докончил на память: – При всей своей даровитости, господин Балакирев вполне неуч». – Он не торопясь достал другую страничку, на которой крупным его почерком была сделана другая выписка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: