Зимой 1874 года мать приехала, с благословения своих родителей — Павла Степановича и Анны Павловны Летковых, из Москвы в Петербург для поступления в консерваторию, в класс Ирицкой: у нее был красивый голос, лирическое сопрано. Отец продолжал жить на Гагаринской набережной (в доме Муханова, нижние этажи занимали герцоги Лейхтенбергские с женами — Николай, Евгений, Сергей и Георгий Максимильяновичи). После нескольких лет вдовства он собирался на работу в Париж, вел светский образ жизни и ухаживал напропалую. Встреча их состоялась на балу в Морском корпусе.

Это был ее второй бал; на первом, «лицейском», с великими князьями, Петербург уже заметил ее и танцовала она до упаду. Ей шел всего шестнадцатый год, но казалась она старше уменьем держать себя в обществе и умственной зрелостью. Даже судя по тогдашним плохим фотографиям, напоминающим дагерротипы, она была очень красива. Отец влюбился с первого взгляда и не отходил от нее весь вечер. Представили ей Константина Егоровича Адам Адамович Ржевусский (желтый кирасир) и его первая жена (рожденная Ахматова), у которых, приехав из Москвы, юная Леткова нашла приют. На следующий день влюбленный «профессор живописи» поспешил к Ржевусским с визитом и тут же пригласил всех к себе — «помузицировать». Когда, шапронируемая Ржевусской, моя мать входила в мастерскую Константина Егоровича, где собралось несколько человек (была и Любовь Корнеевна), он пел под аккомпанимент Свирского, талантливого любителя-пианиста, романс Чайковского:

Нет, только тот, кто знал свиданья жажду,
Поймет, как я страдал и как я стражду…

К ужину Константин Егорович повел юную Леткову под руку и, усаживая ее за стол рядом с собою, громко сказал — так что все слышали:

— Вот и отлично… Будьте у меня хозяйкой!

Так началась их помолвка… Не прошло и двух недель после вечера на Гагаринской набережной, в течение которых знаменитый «профессор» почти ежедневно посещал Ржевусских, как внезапно из-за неладов с ревнивой Ржевусской мать моя должна была вернуться обратно в Москву. Константин Егорович немедленно помчался следом и попал к Летковым в сочельник, на елку…

Дед мой со стороны матери, Павел Степанович, балтиец родом (говорил по-русски с акцентом), занимал в Москве административный пост по почтовому ведомству. До того, покинув военную службу, он пробыл около двадцати лет с семьей в Вологде начальником почтово-телеграфного округа.

Жена его, Анна Павловна, была существом глубокого сердца, к тому же редкая красавица. В семье сохранился портрет ее, написанный еще до ее замужества популярным тогда французским художником Робильяром. Четыре дочери-погодка — Елена, Александра, Екатерина и Юлия боготворили ее (пятая, Евгения Павловна, Женичка, была еще семилетним ребенком). Все четыре — красивы, в мать, красотой нерусского типа, унаследованной от первого мужа бабки, Марии Федоровны Рахубовской, вышедшей замуж в первый раз тринадцати лет за грека по фамилии Храбро. Эта моя прабабушка умерла очень дряхлой, сама рассказывала мне (в 1892 году), как пряталась с семьей в лесу под Москвой — от Наполеона. Греческая, классически-правильная красота Анны Павловны передалась в особенности моей матери.

Вологда… Детство ее протекло в этом богоспасаемом губернском городке, летом утопавшем в зелени, а в зимние ночи по улицам действительно бродили волки. Средства были скромные, светских развлечений почти никаких, вологодское общество, бывавшее у Летковых, состояло из чиновного люда и окрестных помещиков (Брянчаниновы, Вологодские, Местаковы). Семья, чрезвычайно дружная, была счастлива под крылом беззаветно заботливой и умевшей всё вытерпеть от слабого характером мужа — Анны Павловны. Сестры жили душа в душу и усердно учились. Зимой, чуть свет, — любила вспоминать моя мать, — кучер Иван запрягал Копчика в «кошевни», приземистые на деревянных полозьях сани с низким задком, и отвозил в гимназию всех четырех барышень, укутанных в салопы и платки; выдавалось им по три копейки на завтрак или по булке-розанчику с маслом и сыром. Только и всего. Сестры не любили получать больше, чтобы не отличаться от других гимназисток.

Летковы произвели на отца впечатление чарующее. Понравился и он, хотя родные и находили, что для младшей Юлюши «стариковат» как будто, — в те времена тридцатипятилетняя зрелость считалась уже преклонной. Но сделав предложение, пылкий жених об отсрочке и думать не хотел: решено было сыграть свадьбу, как только невесте исполнится шестнадцать лет. Они исполнились 13 января 1875 года, а спустя десять дней, 22-го числа, в Почтамской церкви состоялось венчание.

В тот же день молодые уехали в Петербург на гагаринскую квартиру, а к весне — в Париж, где отец заранее подыскал мастерскую на бульваре Клиши; жилая квартира была снята на rue de Bruxelles, наискось от четы Виардо, — в их вилле проживал и Тургенев. О встречах с Тургеневым я много слышал от матери; частенько заходил он к Константину Егоровичу (портрет Ивана Сергеевича, поколенный, был написан им еще до Парижа).

У Виардо собиралось смешанное общество — и артисты-парижане, и представители русской колонии. Тогда из русских художников проживали в Париже Боголюбов, Похитонов, Леман, Харламов (написавший портрет Полины Виардо), жил и Репин. Часто устраивались у Виардо вечера, даже маскарады, — на одном из них Тургенев появился русским парнем в косоворотке и шароварах. Это национальное обличие странно не вязалось с его речами, несколько презрительными ко всему русскому, к русской музыке в частности. Он высказывался без обиняков: «Oh, cette musique russe, quelle peste»[3]. Полина Виардо не соглашалась с его нетерпимым западничеством. Она благоволила ко всему русскому.

Дочь ее пела, а сын Поль был скрипачом. Между певцами на этих вечерах выделялась юная Александра Валериановна Панаева, с нею моя мать тотчас сошлась, возникла глубокая и длительная привязанность. До самого своего замужества (за кавалергарда Г. П. Карцева) Татуся, как у нас называли ее, была ближайшей подругой моей матери и потрясала Петербург, бывавший у нас, своим драматическим сопрано с глубокими, за душу берущими нотами, хотя всю жизнь пела как любительница и сценические дебюты ее были неудачны. Фразировала Панаева подчеркнуто-темпераментно, когда она пела «Твой голос для меня и ласковый и томный» (Рубинштейна) или «Ich liebe dich» (Грига), дамы млели, потупив глаза… Панаева и наружностью покоряла: яркая брюнетка с искристо-синими глазами и чуть заметными усиками над капризным ртом, стройная, мужественно-властная, великолепная. Влюбленный в нее уже престарелый гр. А. В. Адлерберг называл ее Очаровательницей и подарил ей обширную музыкальную библиотеку с декоративной буквой «О» на сафьяновых переплетах.

Один из удачнейших женских портретов отца — ее портрет в бальном платье с нотами в руках — долго висел в нашем зале, где устраивались музыкальные утра и балы. Татуся часто исполняла дуэты с отцом и с матерью; не обходились без нее и домашние спектакли (о них речь впереди). Мужчины в нее влюблялись поголовно, даже такие отпетые «романтики», как поэт Николай Александрович Апухтин, неимоверно-тучный, с заплывшим бабьим лицом, но обворожительно читавший свои салонные стихи:

Она была твоя, шептал мне вечер мая,
Дразнила долго песня соловья…

Петр Ильич Чайковский посвящал Панаевой романсы, многие уверяли, что и он не на шутку увлекался ею.

Тогда уже, в последние годы жизни гр. А. В. Адлерберга, она устроила свой благотворительный концерт в Дворянском собрании и была приглашена не раз в Зимний Дворец на интимные вечера, где пела перед всей семьей Александра II. После замужества она недолгое время была профессиональной певицей, дебютировала и на Мариинской сцене, выступала в Панаевском театре и заграницей. Потеряв голос, давала уроки до самой смерти.

вернуться

3

«О, эта русская музыка, какое бедствие!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: