— Моряк, значит? — спросил я.

— Да.

— Как же на суше очутился?

— Сам не знаю, — ответил он и, немного помолчав, добавил: — За борт угодил… Хожу теперь по суше… А душа воды просит.

Как бы в подтверждение своих слов он поднял ведро с водой и, припав к нему, несколько секунд жадно пил, не отрываясь.

Рудь внимательно посмотрел на Моряка:

— Матрос всюду должен чувствовать себя как дома.

Подрывники пошли готовиться к походу. С ними ушел и Моряк. Минут через двадцать, однако, он вернулся.

— Забыл что-нибудь? — спросил я.

— Не успел… Товарища комиссара видеть можно?

— Вот он перед тобой! — показал я на Рудя, занятого беседой с секретарями партийных организаций и политруками.

— Разрешите к вам по партийному вопросу, — обратился Моряк и подал комиссару маленькую красную книжку.

Это был партийный билет, покоробившийся, с бурыми пятнами. Мы с Герасимом Яковлевичем переглянулись: много таких, пропитанных потом и кровью, пробитых и прострелянных красных книжек хранилось в папках соединения.

— Твой? — спросил Рудь, осторожно листая слипшиеся листки.

Я посмотрел в партбилет. Открытыми, живыми глазами, яркими даже на этой выцветшей, вымытой временем фотографии, прямо мне в лицо из-под густых бровей глянул усатый человек.

Комиссар прочел вслух:

— «Васильев Сергей Петрович. Год рождения — 1894. Время вступления в партию — 1914 год».

Рудь вопросительно взглянул на Моряка.

— Это товарищ мой, в плену вместе были…

— Где же твой товарищ теперь?

— Погиб… Убили его, когда мы бежали… — Голос Пятра прервался, он глотнул воздух, но тотчас пересилил себя. — А партийный билет наказал передать партии… Я дал клятву…

И он замолчал.

В лагере продолжались сборы. К нам подошли Фролов и Науменко, подобранные, побритые, с вычищенными автоматами, как говорится, в полной боевой готовности. Дежурный доложил о том, что соединение готово в путь. Мимо нас проходили подразделения — конные, пешие, двигалась артиллерия, повозки. Мы решили вернуться к прерванному разговору, а Моряку приказали оставаться в распоряжении Фролова.

Науменко, веселым взглядом провожая нового товарища, сказал:

— От це вже мовчун, так мовчун. А таки, знаете, щось е в нього на души…

— Ну, брат, ты знай шагай, — быстро перебил его Фролов. — Не с твоими сапожищами в души лезть.

Моряк действительно оказался неразговорчивым и необщительным. Двигался он как будто механически, низко опустив голову. А когда мы выходили из леса, не последуй команда «правее», он с ходу наткнулся бы на дерево.

— Го, дывиться, — показал Науменко на Моряка, — ледве дуба не сковырнув… А очи, подывиться, яки в нього очи! — продолжал он, обращаясь к Рудю. — Дики якись. Або затуманены… Цикаво б знаты…

— Чего там «цикаво», — снова перебил Науменко Фролов, на этот раз уже сердито. — Просто устал человек.

Науменко хоть и отличился в последних боях и в диверсиях на дорогах, всё-таки считался у нас «молодым» партизаном. Он ещё недостаточно усвоил неписанное правило партизан- «Всё, что нужно, принятый в отряд докладывает о себе командиру, комиссару и партийной организации. Всё, что хочет, рассказывает о себе товарищам». Приставать с надоедливыми расспросами к кому попало у нас не полагалось.

Опыт партизанского командира, вышедшего ещё из Брянских лесов, где я обучался искусству народной войны, говорил мне, что именно здесь, в лесах, на привалах, после ратных дел, у костров во время задушевных бесед, человек открывается полностью. Годами живешь с человеком бок о бок в городе, в обычной мирной или тыловой обстановке и не узнаешь его так, как узнаешь за несколько дней здесь, в тылу врага, в условиях тяжелой партизанской жизни.

Но… на новом месте наш новичок продолжал оставаться таким же угрюмым, каким был в первые дни нашей встречи. У него была какая-то заторможенность движений и речи. В лагере он всё делал вяло, говорил тихо, приглушенным голосом, с паузами, как будто с трудом находил нужные слова, и всё, казалось, к чему-то прислушивался.

По вечерам Моряк долго засиживался у костра и что-то мастерил.

Однажды к нам в шалаш зашел Науменко и таинственным шепотом сообщил:

— Якусь дуду зробыв з вербы. Мабуть, грать шось хоче…

И скрылся в темноте.

— Странный парень этот Пятра, странный, — сказал Рудь, когда ушел Науменко. — Пробовал расшевелить его разговорами о Молдавии, — молчит!

— Тяжелый, — подтвердил я. — Недаром камнем прозывается.

За время войны мне приходилось встречать много самых разнообразных людей — веселых, несмотря ни на какие невзгоды, и скучных, даже в самые светлые и радостные минуты, очень словоохотливых и молчунов, замкнутых, скрытных и, как говорится, с душой нараспашку.

Был до войны у меня хороший друг. Человека забавнее, веселее и словоохотливее его я не знал. А встретив этого весельчака ровно через год на войне, в тылу врага, я его не узнал: он точно на тормоз язык прикрепил и отпускал его только тогда, когда надо было ответить командиру: «Есть взорвать» или «Задание выполнено».

Я стал рассказывать Герасиму Яковлевичу об этом человеке.

— Постой! — вдруг перебил меня Рудь. — Что это? Послушай!

До меня донеслись звуки пастушеской свирели. Вначале робкие и глухие, отрывки напевов — заунывных и грустных — звучали смелее и громче; наконец полилась мелодия молдавской дойны. Я поразился. Не менее меня был удивлен и комиссар. В темноте я не мог разглядеть его лица. Но речь Рудя выдала его волнение и восторг. Около полугода он говорил со мной, с сибиряком, только по-русски, а услышав молдавскую мелодию, вдруг воскликнул на родном языке:

— Фрумос!.. Тари фрумос!..[1]

Потом он тихонько запел:

…Неструле, пе малул тэу
Креште ярбэ ш'унлулэу,
Ярба крештэ ши'инфлореште
Инимоара путрезеште…[2]

— Это Пятра играет, — уверенно сказал Рудь. — Пойдем послушаем и взглянем на него.

Мы пошли к костру. Легкий ночной ветерок тихо шелестел в листве дубняка, в иглах вековых сосен. Костер горел жарко. Сильно потрескивали дрова. К вершинам сосен взлетали искры. Далеко по лесу катилось эхо молдавской дойны, вероятно, впервые пришедшей на север Украины. И костер и игрока с тонкой свирелью у губ, по которой искусно прыгали крепкие пальцы Пятра, плотным кольцом окружили партизаны.

В глубоком молчании слушали они игру Моряка, кто лежа на боку, кто привалившись к толстым соснам.

— Честное слово, сейчас заплачу! — крикнул вдруг кто-то. — Сыграй что-нибудь повеселее!

Свирель умолкла. Пятра перевел дух и снова заиграл. На этот раз он играл какую-то маршевую мелодию, но всё на тот же протяжный лад.

— Это песня заднестровских молдаван, бессарабцев, — тихо сказал Рудь и запел вполголоса, передавая мне содержание песни:

Между Прутом и Днестром,
В зеленых долинах.
Нас враги огнем палили,
Пулями косили.
Враг нахлынул грозной тучей,
Нешядною силой,
Но ничто нас не разлучит
С Советской Россией.
Петь давайте всем народом,
Что нам злая плаха!
Отцы бились за свободу,
Нет и в детях страха…

Мы подошли ближе к костру.

Узнав нас, Пятра быстро сунул свирель за пазуху, и мы впервые увидели, как его чуть припухшие губы расплылись в широкую улыбку.

— Ну, ну, давай, брат, играй, — сказал Рудь. — Что же ты? Подразнил только, выходит.

Моряк встал, одернул китель и, запинаясь, сказал:

вернуться

1

Фрумос!.. Тари фрумос!.. — Красиво!.. Прекрасно!..

вернуться

2

…Неструле, пе малул тэу

Креште ярбэ ш'унлулэу,

Ярба крештэ ши'инфлореште

Инимоара путрезеште…

— Днестр, твои берега заросли бурьяном, цветет чертополох, а мое сердце щемит тоска…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: