— Прошу извинить меня… Разрешите на отдых….
2
— Всю ночь не спал, — рассказывал нам Коля Фролов утром следующего дня о новичке. — Ворочается, курит. Только сомкнешь глаза, а он спрашивает: «Ты спишь, Коля?» — «Сплю, говорю, не мешай» Задремлешь, а он опять… Спасибо Науменко — он успокоил. «Доколь, говорит, ты голову нам будешь морочить, бисова твоя душа? Замолчи, бо рассержусь и целую неделю тебе спать не дам». — «Прости, говорит, не буду больше… Но, понимаешь… Гложет». А что его гложет, не говорит!
Мы пригласили Пятра к себе. Рудь заговорил с ним по-молдавски, о чём-то пошутил, и Пятра сразу немного оживился. Нам принесли завтрак.
Я спросил Моряка:
— Семья у тебя есть?
— Была, — ответил он.
— А теперь?
— Не знаю.
Пятра действительно не знал, есть ли у него теперь семья. Он рассказал, что родился и вырос в Бессарабии, в местечке близ Кишинева. Отец работал на помещика, а мать хлопотала по дому. В школу Георге походил всего только три зимы, а потом шесть лет работал в имении. Русский язык он знал с детства — перенял его от русских детей, отцы которых тоже работали на помещика.
Пятра хорошо помнил горькие дни своей юности проведенные в Бессарабии, видел жизнь соседей-односельчан, а со временем узнал, как живут люди далеко за пределами его села и даже за пределами уезда.
Рассказывал он довольно живо, и я понял, что Моряк не такой уж молчун, каким кажется. Он с воодушевлением говорил о Бессарабии, о её садах, виноградниках, богатых долинах и склонах гор, обо всём, что совсем недавно стало собственностью народа, и вдруг… эта проклятая война.
От него я впервые услышал живой рассказ о знаменитом сентябрьском восстании в Бессарабии в 1924 году. Рассказ этот произвел на меня столь сильное впечатление, что я не могу не пересказать его здесь.
…Три дня над революционным штабом в Татарбунарах реяло красное знамя, три дня ликовали толпы людей с алыми повязками на руках, а над колоннами демонстрантов, над отрядами, уходившими на линию огня, плыли транспаранты, плакаты с призывами «Да здравствует Советская Бессарабия!» Со стен домов и с импровизированной трибуны глядел на народ с большого портрета великий Ленин.
Из самых отдаленных уголков Бессарабии обходными, тайными тропами, по долинам и крутым склонам тянулись группами и в одиночку люди в Татарбунары, чтобы поддержать восставших против бояр-оккупантов. Ушел тогда в Татарбунары и отец Георге. Народ принял его в свою семью, дал старику винтовку, широкую грудь его украсил кумачовым бантом, а высокую папаху — розовой лентой. Три дня народ, свергший в местечке и окрестных селах власть ненавистных оккупантов, дышал вольно, три дня старик вместе с другими повстанцами отстаивал от жандармских частей свою родную власть. А на четвертый день из-за Прута и Дуная загремели залпы орудий, и земля задрожала, как в лихорадке, артиллерийские снаряды разрушали дома и постройки, огонь начисто сметал строения. Без умолку строчили пулеметы, винтовки. Неравная схватка повстанцев с отборными войсками оккупантов длилась до последнего патрона.
Весь черный от копоти и пыли, старик долго стрелял, а когда кончились патроны, вытащил затвор, заглянул в магазин и уже собирался швырнуть винтовку в рожу подползавшему врагу, но к нему подошел командир и твердым голосом сказал: «Спрячь оружие, мэй, пригодится… Спрячь… А сам уходи…»
Старик спрятал винтовку, укрылся в подземелье, приготовленное неизвестно кем, неизвестно когда. Он вошел туда с товарищами. Он не знал их, и они не знали его. В подземелье было темно, за воротник падали холодные капли воды. В глубине что-то шуршало, точно мыши, кто-то глухо стонал. Конники скакали над пещерой. Старик слышал конский топот, стрельбу.
— Бьют… уу-ух, подлые, — говорил кто-то в темноте и скрежетал зубами.
— Всех не перебьют… И время наше ещё придет, — ответил старик.
…Летом 1940 года, когда советские войска освободили Бессарабию, Георге Пятра, юноша двадцати двух лет, понял, что это пришло именно то время, за которое когда-то бился его отец.
Пятра пошел служить в Черноморский флот. Он обещал матери и отцу приехать на побывку… Но вот…
И как только Пятра подходил к рассказу о недавнем прошлом, он вспоминал Петровича, и язык его немел.
В том, что Пятра преданный нам человек, у нас не было сомнений. Воевал он честно, самоотверженно, как все наши товарищи. Казалось, только в бою он и начинал жить. Но кончался бой, и опять его охватывало оцепенение. Никто из нас не знал, что с ним происходит. Может, он считал своим позором плен?
Во время одного из привалов уже в Барановских лесах (мы готовились к ночному нападению на гарнизон) Моряк подошел к Рудю и сказал, как обычно, запинаясь на каждом слове:
— Товарищ… комиссар…
— Что Пятра? — спросил Рудь.
— Разрешите мне… хранить?
— Что?
— Партбилет… Петровича…
— Петровича? — спросил Рудь. И посмотрел на меня, ожидая совета.
Я молчал, внимательно вглядываясь в напряженное лицо парня. Пятра стоял в положении «смирно», одергивая длинными руками не китель, как при первой нашей встрече, а новую гимнастерку, сшитую для него партизанским портным. Темные пряди волос с побуревшими на солнце кончиками выбились из-под его пилотки и прилипли к потному лбу.
— Не принято у нас в партии это, Пятра. Но мы подумаем, подумаем, — сказал Рудь. — Я тебе скажу тогда…
Скоро проявилась ещё одна сторона характера «молчуна». Проявилась не в лагере, не в бою, а при выполнении специального задания.
Вывели мы с Рудем группу Фролова в засаду на асфальтированное шоссе. Засада удалась — мы перехватили несколько автомашин. Солдат фашистских перебили, четыре грузовика сожгли, а легковой совсем новенький семиместный «Мерседес-Бенц» (он прошел только одну тысячу километров) взяли себе.
Науменко до войны работал шофёром. Он сел за руль, и хотя машина была перегружена, мы «с ветерком» двинулись к лагерю. Путь нам преградила река. Ни переправ, ни брода здесь не было. Партизаны обычно преодолевали такие препятствия вплавь. Та группа наших людей, которая отправилась в лагерь на конях, уже перебралась на другой берег, а за нами увязалась погоня — три грузовика, до отказа набитые солдатами. Мы отстреливались из противотанковых ружей. Один грузовик загорелся, два остановились. Но окончательно ли враг отказался от преследования? Надо было быстро уходить.
На противоположном берегу, метрах а двухстах, стояла полуразрушенная и давно заброшенная деревянная сторожка. Через речку когда-то ходил паром, но теперь от причала не осталось даже и мостков. Науменко чесал затылок и посылал озорно игравшей на солнце воде проклятия.
— Ну, как? — обратился Пятра к Науменко. — Перетянем?
— Шо? Цей поганый «Бенц»? Хай вин огнем здыймется. В воду его, тай годи! — сердито ответил Науменко.
Он подбежал к машине и изо всех сил стукнул прикладом в стекло дверцы. Стекло зазвенело, осколки посыпались на сиденье. И вот тут-то впервые нас ошеломил Моряк неожиданной вспышкой. Можно было подумать, что удар Науменко пришелся не по стеклу, а по голове Пятра.
— Че фачь, мэй, нэтэрэулэ?[3] — закричал он. Густо и неудержимо, точно вода, прорвавшая плотину, полилась его молдавская речь, наполовину пересыпанная русскими словами. — Это вредительство…
— Точно так, вредительство, — попробовал отшутиться Науменко, — нимцям шкоды наробыв. За цим тут и нахожусь…
— Кап де гыскэ![4] — кричал Пятра, показывая Науменко на голову. — Себе наробыв шкоды.
На смуглом лице его выступили красные пятна, а карие глаза горели так, что подрывники только смущенно переглянулись. Пятра закусил губу, смерил взглядом реку, оглянулся на машину, сделал несколько шагов вдоль берега.
— Разрешите, товарищ командир? — обратился Пятра к Фролову.