— Ничего, товарищ комиссар, скоро… скоро мы их к чёрту в пекло…
Вошел врач. Я показал рукой на флягу Рудя и головой на раненых. Врач нахмурился, приложил к губам палец и энергично потряс головой, как бы говоря: «Боже упаси, ни-ни».
— Десять-пятнадцать граммов в день я им выдаю, — сказал он мне на ухо.
Науменко положил руку на край кровати, приглашая меня сесть. Рудь пододвинул стул. Науменко взглянул на Пятра. Моряк медленно подошел к нам, не поднимая головы, и опустился на другой стул. Рудь протянул Пятра полстакана спирту. Моряк добавил воды и стал пить глотками, с промежутками, как пьют молдаване своё вино. Карандею врач тоже разрешил выпить, а Науменко — лишь пригубить. Пятра глядел другу в лицо и как бы специально для него сказал:
— А ему ведь тоже грудь прострелили… разрывными…
— Ну тебя, Пятра, к дьяволу с твоими вздохами, — заворчал на него Карандей, — и слова, как свинец, ну их… Сыграй лучше нам на своей дудке что-нибудь… Эту, помнишь, дойну, а мы помечтаем…
— Нет, Георге, доскажи лучше о Петровиче, а то… умру вот…
— Эх ты, кап де гыскэ, — сказал Пятра любовно, — умру-у… Не умрешь. Я тоже думал: умру. А вот видишь, жив.
И Пятра продолжил свой рассказ.
— …Не знаю, сколько времени тогда меня отхаживали, чистили мои раны, перевязывали. Я был в полузабытьи и всё видел как сквозь туман. Около меня возился какой-то человек с длинными, как мне казалось, пальцами, прощупывающими насквозь, и говорил: «Хорошо… отлично… превосходно… задет нерв. Наплевать, могло быть хуже. По-ойдешь, голубчик, через неделю гоголем зашагаешь…»
— Постой, постой, — тяжело переводя дух, сказал Науменко. — Кто это? Петрович говорил?
— И я думал, Петрович, но как потом узнал, это был врач.
— Деж вин взялся?
— Ты уж меня не перебивай. Трудно ведь тебе разговаривать, а я сам расскажу всё по порядку.
…Помню, в лагере вдруг началась стрельба, и я точно очнулся: подумал, освобождают нас советские войска, и восторженно сипел «ура». Меня подхватили на руки, и я заколыхался в толпе. Толпа шарахалась из стороны в сторону, куда-то уносила меня от выстрелов.
Оказалось, комендант лагеря устроил очередной налет и достреливал тех, кто не мог подняться на ноги. Это повторялось потом два раза в неделю. Меня опять спрятали под разной ветошью. Петрович подошел ко мне, сел рядом и охнул. На его давно не бритом, желтом, как воск, лице появилась страдальческая гримаса. Я понял, что он тоже ранен.
— Тяжело? Куда? — спросил я.
— Пустяки, в ногу…
Он смотрел на меня слегка прищуренными добрыми глазами. Таким я и запомнил его на всю жизнь — задумчивым, с взлохмаченными от ветра волосами, длинными прядями, спускавшимися на высокий лоб, и с трубкой во рту. Табаку давно уже не было, но с трубкой Петрович не расставался: он её сосал и сосал непрерывно. В трубке тихо и нудно посвистывало, хрипело или вдруг начинало ожесточенно клокотать. Это клокотанье, как я заметил, было единственным признаком того, что Петрович волнуется. Внешне он всегда оставался спокойным.
— Вы доктор? — спросил я Петровича, прижимаясь к его руке.
— Исцелитель, — ответил он, лукаво заглянув мне в глаза. — Подай-ка мне вот свой ремень да спусти портки, а я постегаю тебя немножко, и как рукой всё снимет…
Я не мог произнести ни слова, а он продолжал:
— Ремнем, мил человек, добрые люди живот подтягивают. При чем тут шея?
Я попытался отшутиться:
— Он и так к спине прирос, живот-то… Настроение минуты.
— Не выдержал?.. Тяжело, слов нет… Ты откуда родом?
— Из Бессарабии.
— Молдаванин, значит?
— Да.
— Ты что же думаешь, там, в Молдавии, твоим землякам легче живется, чем тебе?
— Не знаю…
— То-то, друг мой… Не себя, а врага душить надо… И я уверен, земляки твои душат его. А ты…
Тогда-то Петрович и сказал мне о крепостях, о большевиках, которым не страшны никакие крепости…
Он упрекнул меня в малодушии.
— Есть в этом, пожалуй, и наша вина, — продолжал он, — недосмотрели. Там, понимаешь ли, немцы убитых расквартировали. Мы, — Петрович подчеркнул слово «мы», — к ним не захаживали.
Я всё еще отыскивал в душе какое-то оправдание своему покушению на самоубийство. Может быть, потому что мне хотелось успокоить свою совесть. В Петровиче я увидел человека, которому вполне можно доверить себя, и решил «исповедаться». Мне казалось, я что-то не доделал, не выполнил задания командования и начальника политического отдела. Я признался Петровичу, что должен был уничтожить вражеский штаб во время десантной операции в Крыму и клялся начальнику политического отдела вернуться с товарищами. Штаб я забросал гранатами, штабных офицеров мы перебили из автоматов, документы взяли. Точно помню. А сам вот — не ведаю, как это случилось, — попал в плен…
Петрович дослушал меня до конца и спросил:
— Ты коммунист?
— Нет.
— Обстановка изменилась, мил человек. Теперь ты должен выполнить другое задание. Ты обязан выжить, выжить во что бы то ни стало…
Прошло недели две, и я с помощью товарищей поднялся, прошелся по лагерю, отмерив десяток шагов. Это была первая победа в бою за жизнь, выигранная под командованием Петровича. Постепенно силы прибывали, вскоре я стал вполне самостоятельно передвигаться по лагерю.
— Ну, теперь, кажется, и мы немножко оправдались перед тобой, — сказал мне Петрович, провожая на прогулку.
Я ещё не знал тогда, кто это «мы». Я узнал это позже.
Однажды в лагере произошел массовый расстрел наших врачей. Это было вскоре после того, как в него загнали пленных. Врачи были из группы десантников, и меня доставили в лагерь, видимо, вместе с ними. Немцы предложили врачам пойти к ним на службу. Врачи, как один, отказались и заявили, что нас, раненых, они не покинут. Тогда немцы отогнали врачей на несколько шагов в сторону и стали достреливать раненых на их глазах. Врачи с голыми руками бросились на палачей и были все до одного уничтожены.
В тот день, когда немцы расстреляли врачей, Петрович создал в лагере подпольную организацию. Она объединила несколько коммунистов, а потом и часть беспартийных. Они решили спасти тяжело раненных и больных, поддержать морально павших духом, воскресить в них веру в свои силы, а стихийным вспышкам мести людей дать правильный выход. В центре лагеря, в самой гуще пленных, устроили передвижной лазарет и время от времени приносили в него обреченных на уничтожение людей, выкрадывая их из-под носа у охранников. В лагере оказалось ещё несколько врачей, санитаров, фельдшеров. Они работали в нашем тайном лазарете.
Организация постепенно разрасталась. Ко времени моего выздоровления она насчитывала до четырехсот человек и разбивалась на множество низовых групп по два-три человека. В центре стояла рабочая пятерка, в руках которой находились нити всей организации. Организация действовала по законам строгой конспирации и была очень сильной.
Ко мне на первых порах были приставлены три человека, а потом, когда я стал кое-как передвигать ноги, со мной справлялся один — Вакуленко, здоровый парень. В лагере его почему-то все звали Палием. Я так и не понял, кличка это или имя его. Он исхудал в лагере, всё на нём висело, как на колу, но в руках его сохранилась большая сила. Да и духом он был здоров.
Ни разу я не видел на его щеках щетины. Я думал сперва, что у него вообще не растет борода. Оказывается, он брился. И чем, вы думаете? Осколком оконного стек та, который он постоянно носил в своем кармане. Аккуратно обломит край стекла, смочит щеки какой попало влагой и скребет.
Палий таскал меня по лагерю и однажды сказал:
— Молодец! Хорошо развиваешься, малый, шагать уже научился самостоятельно. Подрастай, парень, да побежим отсюда к чёрту…
Я посмотрел на него с радостью.
— Этого Петровича ты не очень слушай. Умный он мужик, да слишком уж осторожничает. Этак с голоду все подохнем раньше, чем соберемся бежать, — продолжал он.