Черский, прижимаясь плечом к Степану, стоя по горло в холодной воде, смотрел на мгновенно меняющиеся картины таежного пожара, но замечал только отдельные, несущественные вещи. Он видел, как старая мохнатая лиственница напряженно вытягивала свою вершину навстречу огню. Она тянулась всеми верхними ветвями и вдруг, будто охваченная ужасом, отшатнулась.
Большая головня упала на лиственницу, гибкая красная змейка скользнула по ветке, переползла на вторую, переметнулась на третью, возникла тонкая сеть горящих веток и жадно и торжествующе заплясала по дереву. Вершина его стала алой, низ, еще зеленый, быстро бурел. Дерево отчаянно сражалось с огнем, пока не обратилось в чудовищный факел.
— Спаси нас, Никола-угодник! — перекрестился Степан.
С правой стороны от Черского в воду врезывалась голая скала. На нее вылетел горящий лось, вскинулся на дыбы, забил передними копытами по дымному воздуху и ринулся в озеро. Он поплыл к противоположному берегу в пяти саженях от путешественников, не обращая на них внимания. Разлапистые рога его походили на серые сучья увлекаемого водой дерева.
Три часа бушевал пожар над таежным озером и лишь к рассвету скатился в замшелые болота и мари. Черский в эти часы испытал такую тревогу, был охвачен таким нервным возбуждением, что не чувствовал ледяной озерной воды. И, как ни странно, трехчасовое пребывание в воде не повлияло на его болезнь. Он даже не простудился, не получил насморка, чем остался доволен до чрезвычайности.
— Мы еще пошумим листвой у старых переправ. Огонь да вода и кстати беда только закаляют наше здоровье, — хвастался он перед женою.
Мавра Павловна молчала, но улыбалась. Она улыбалась всегда, эта маленькая синеглазая женщина, дочь иркутской прачки, а теперь ученый секретарь экспедиции.
Через несколько дней экспедиция вышла в широкую пойму Индигирки. Северная осень стремительно спешила к ним навстречу, развертывая по окрестностям все свои немыслимые краски. Лимонные лиственницы, бальзамические тополя с листьями, похожими на бронзовые медали, янтарные ягоды брусники, рябиновые гроздья и черная смородина, тучи пронзительно рыжего стланика, тальники кровавого цвета, долины и распадки, высвеченные солнцем, шиповник, целящийся в грудь каждой своей красной пулей, — все это манило, звало, тянуло к себе.
Но все это погасло в одну дождливую ночь. Непроходимые тучи стерли осенние краски тайги, заштриховали все мелким бисером капель. Сопки, болота, распадки покрылись слизью, от земли поднимались гнилые испарения. Тревожно заспешили на юг лебеди, крикливые журавлиные косяки.
Черский тоже спешил.
После переправы через Индигирку он повернул на северо-восток. Предстояло подняться с шестьдесят третьей параллели на шестьдесят шестую и достичь сто пятьдесят второго меридиана.
Неожиданно на горизонте возник высокий горный массив. Покато приподнимаясь на юго-западе, он взлетал на двухтысячеметровую высоту и круто спускался на север. Напрасно Черский искал на карте этот хребет. Вместо него на карте была равнинная местность. Черский подробно расспрашивал Степана о неизвестном хребте, но он ничего не знал.
Радостное чувство первооткрывателя заполонило Черского. Не так-то уж много оставалось на земле неизвестных хребтов в конце девятнадцатого века!
Караван поднимался среди каменных осыпей и хаотического нагромождения скал. Голые, неприкаянные места, без птиц и животных. Лишь жалкий вереск да лишайник росли на утесах. На вершине хребта Черский тщательно измерил его высоту, уточнил координаты.
— Нужно дать неизвестному хребту имя, — сказал он.
— Хребет Мавры Павловны, — предложил Расторгуев.
— Ну, уж нет уж! Я пока не заслужила такой чести, — запротестовала Мавра Павловна.
— Прусский хребет, — подсказал Генрих Дуглас. — Величественно и благородно.
— Наша экспедиция организована русской Академией наук, — мягко, но решительно возразил Иван Дементьевич. — И этим все сказано.
— А я вот придумал имя, — смущаясь, произнес Саша. — Здесь одни голые камни. А по-якутски наваленные камни называются Тас-Кыстабыт. «Перевал Тас-Кыстабыт». Правда, как сильно звучит?
Все согласились с предложением Саши.
За перевалом Тас-Кыстабыт появилась полноводная Нера — главный приток Индигирки. Нера спокойно несла воды между серыми гранитными гольцами. Река выравнивала своим течением долины, заполняя их галькой.
В долинах Неры путешественникам то и дело попадались «тарыны» — гигантские наледи. Наледи в несколько аршин толщиной тянулись по десять-двенадцать верст и не успевали растаять за лето. Было странно видеть у бледно-синего льда созревшую голубицу.
До Верхне-Колымска оставалось около трехсот верст. Дожди сменил густой белый туман. В его вязкой ускользающей белизне Черский не видел даже пальцев собственной руки, люди и вещи потеряли очертания. А в невидимом небе протяжно кричали табуны отлетающих птиц. Лебеди, дикие гуси, журавли все летели, летели, летели на юг, и казалось, не будет конца их перелету.
Степан стал собирать валежник и навьючивать вязанки на лошадей.
— Надо запастись дровишками, Иван Диментьевич. Скоро будет Улахан-Чистай. На нем без дров волком завоешь.
Черский поблагодарил опытного проводника. Всего лишь раз в жизни был Степан в этих местах, а вел караван решительно и уверенно, словно родился здесь.
Шестьдесят дней прошло со дня знакомства со Степаном, но он уже многому научил Черского. Это была наука жизни и непрерывной борьбы с природой.
Степан научил его читать звериные следы, угадывать травы по их запахам, разбираться в призрачных лесных тенях.
Он показал ученому, как ловить волосяными силками белок и разводить костер из отсыревших дров.
И как отыскивать тропу в плотном тумане по веткам лиственниц и определять стороны света по наклону стволов.
И как угадывать погоду по крикам кедровок, и сдирать парную шкуру с молодого олененка, и лечиться от цинги хвоей кедровника, и управлять вертлявым челноком на речных водоворотах.
Степан открывал ученому маленькие тайны сурового мира и человеческой жизни, полной бед и опасностей. Еще не пережив колымской зимы, Черский уже был подготовлен к ней Степаном.
Черский представлял себе, как трудно перенести первую зиму на Севере, когда день — сплошные белесые сумерки, пронизанные сухим морозом, а ночь — черный дымящийся океан, рассекаемый полярными сияниями.
Улахан-Чистай возникал из тумана медленно и незаметно — так возникают и утверждаются в реальной действительности призрачные образы сказок. Гольцы, батолиты, осыпи выдавливались из тумана и затвердевали в своем безмолвном величии. Чем выше поднимались путешественники на Улахан-Чистай, тем ниже опускался туман. Казалось, само небо стекало в ущелья, печальное и обессиленное от притяжения Земли.
С вершин сорвался ветер и выдул из ущелий туман. Черский увидел, наконец, Улахан-Чистай — широкое плато, обрамленное двумя горными цепями. Ни лиственниц, ни кедровника, даже ерника — карликовой березки не росло на Улахан-Чистае. Голые осыпи, мертвый седой гранит, белый ягель — олений мох. А ветер крепчал и позванивал, как бронзовый лист. Ветер задыхался от жалобных звонов и вдруг запел. В этом удручающем пенье Черский уловил и мрачные вздохи церковного органа, и посвист якутских стрел, и топот лошадиных копыт, и треск оленьих рогов.
Но все эти многоголосые звуки потонули в ураганном вое. Романтика кончилась, наступила реальность. Степан остановил караван. Путешественники кое-как поставили палатки и развели костер. Под ревущее пламя Черский уснул. Он видел удивительно ясные, но холодные сны — вершины неизвестных хребтов в тонком серебряном небе.
Он проснулся в снегу, окоченевший от холода. Лошади походили на изваяния, высеченные из мрамора, спящие спутники — на опрокинутые статуи, вьюки обратились в маленькие бугры. Сотни таких же припухших холмиков мерцали вокруг.
«Откуда они появились?» — подумал Черский, отряхиваясь от снега.
Он копнул ногой, и тотчас же со всех сторон стали взрываться и уноситься в воздух десятки таинственных бугорков. Черского осыпало мокрыми хлопьями, как цветами, оглушило хлопанье крыльев и тревожное гоготание. Захваченные снегопадом гуси опустились рядом с караваном и ночевали под снегом. Потревоженные гуси носились над Улахан-Чистаем, потом выстроились в клинья и пошли на юг.