На трехгодичную экспедицию на Колыму, Индигирку и Яну Академия наук отпустила гроши. И Черский был бережлив до предела. Часть денег Академия выслала на Якутск, он перед отъездом не получил их и покрывал дорожные расходы из своих скудных средств.
— Без вашей помощи мы не можем добраться до Верхне-Колымска. Какую же цену вы назначите за лошадей?
Кривошапкин сузил лукавые косые глаза. Желтые зрачки, словно крошечные лунные серпики, смотрели на Черского. «Прижать господина Черского или не прижать?» — думал подрядчик. «Обдерет и фамилии не спросит», — думал Черский. «Говорят, этого господина послал на Колыму сам государь император», — размышлял Кривошапкин. «Он смотрит на меня, как кот «а мышонка», — волновался Черский. «Он у меня в руках, но он казенный человек». — Подрядчик налил полный стакан водки и подал Черскому.
— Выпьем за нашу дружбу. Я и дети мои будут гордиться знакомством с вами…
— Я хотя и не пью, но с вами… — Черский залпом выпил полный стакан и поперхнулся огненной влагой. «Наука требует жертв, что бы сейчас подумали обо мне друзья академики?»
Подрядчик размышлял долго, мучительно и вдруг расплавил в жирной улыбке губы.
— Вот как мы поступим. Я даю лошадей бесплатно. Совсем ничего не беру за них. Я просто хочу помочь вашему путешествию. Вы — мой гость, а мы, якуты, гостеприимны. Ваши чемоданы и ящики избились в дороге. Дорожные сумы изорвались. Я обошью ящики новыми оленьими шкурами и сделаю хорошие дорожные сумы. Дам в дорогу вяленой оленины и сушеной юколы.
Черский оторопел от радости: «Что случилось с этим подрядчиком? Какие мотивы побудили его на такое великодушие? Как трудно угадать чужую душу! Видно, все-таки прекрасного в человеке больше, чем дурного и мелкого».
Кривошапкин сдержал свои обещания. В день выхода из Оймякона Черский написал подробное письмо непременному секретарю Академии наук Александру Александровичу Штрауху. В заключение письма он сообщал о Кривошапкине:
«Факт его уступки в то время, когда захолустный инородец чувствовал себя в полном праве воспользоваться тяжелыми для экспедиции условиями, говорит уже сам за себя.
Поэтому я счел своим долгом обратиться к вам с покорнейшей просьбой довести до сведения Конференции Императорской Академии наук о изложенном выше поступке инородца Николая Иосифовича Кривошапкина и исходатайствовать ему какую-либо из допускаемых, в таких случаях наград и официально выраженную благодарность.
Награда Кривошапкина за оказанное содействие осталась бы в памяти инородцев и расположила бы их ко всем ученым путешественникам…»
Наступил август.
В горах уже выпал снег, а в распадках полыхала осень. Черский восторгался красотою северной природы: перед его глазами возникали картины осеннего увядания. Склоны сопок были задернуты белыми и желтыми тенетами сухого ягеля, алые озера брусники спали во мху. Громадные лапы стланика оранжевыми опахалами склонялись все ниже и ниже к земле. Еще несколько дней, и стланик ляжет по сопкам, покорно ожидая снегов. По берегам речушек, в замшелых болотах кровавыми фонтанчиками сверкали карликовые березки, лиственницы роняли иглу. Хвоя плыла невесомыми облачками над водой, а со дна речушек поднималось вверх ее отражение. Бальзамические тополя горели на берегах, как чудовищные свечи, сизые тальники лежали в воде, словно перепутанные рыбачьи сети. Хариусы и налимы проскальзывали среди прутьев или же клубились в них, шевеля плавниками. Лужицы кипрея пенились и шелестели, соединяясь друг с другом. Наконец они превратились в сплошное озеро, и Черскому было и весело ехать по цветам и жалко топтать их. Он все время приглядывался к северной природе, удивляясь ее своеобразной красоте. «Настоящий художник видит то, чего не замечают другие, — размышлял он. — Если это так, я обладаю необходимейшей способностью художника. Я ощущаю дыхание травы, вижу зеленые снега на рассвете, слышу, как поет солнечный свет в речной пене. Кисть рябины, упавшая в родник, привлекает мое внимание, мне хочется пересчитать ягоды на этой кисти. Я люблю любоваться своим отражением во льдах тарына и звездой, мерцающей из грязной лужи. И все-таки я не художник. Почему? Неужели потому, что вижу детали, частности, а не всю картину сразу? Нет, пожалуй, не так(Подлинный художник всегда связывает природу и человека. Перед ним всегда стоит человек, побеждающий или побежденный ею. Природа без человека мертва!»
Лошадь вскидывала головой, дергала поводья, спотыкалась о корневища, но Черский, погруженный в раздумья, не обращал на нее внимания. Где-то в глубине его мозга зажегся солнечный лучик и рос, и освещал его мысли, и рассеивал боли. Черскому казалось, что он будет жить долго, может быть вечно, жадный к познанию, одержимый страстью к науке и творчеству.
Погонщик-якут, ехавший сзади, запел протяжную песню. Черский прислушивался к его словам. «О чем он поет? Как печальна его мелодия, но сколько в ней чувства и нерастраченной любви! Я слышу якутские песни летом и зимой, весной и осенью. И всегда они действуют на меня с силой необыкновенной». Он натянул поводья, лошадь остановилась. Поющий якут обогнал его и скрылся за деревьями. Шум экспедиции затих, а он все сидел на неподвижной лошади, полный странного очарования и глубокого душевного успокоения. Машинально вытащил из грудного кармана истрепанную тетрадь, записал то, о чем думал: «При едва лишь пробуждающейся заре, после обычных моих наблюдений, я нередко с удовольствием слежу за таким певцом, мчащимся на четверке собак вдоль снежной пелены речного русла. Постепенно замирающая, заунывная трель эта всегда навевала на меня нечто томно-сентиментальное. Воспевал ли он красоту зари при трескучем морозе, или надежды на хороший лов налимов в заезке, к которому он направлял свою легкую нарту, — быть может, в песне той фигурировал и я — житель неведомого мира, стоявший тогда на высоте берегового склона его родной реки…»
Он тронул поводья, я лошадь послушно зашагала по тропе. Через минуту он увидел Степана, ехавшего навстречу.
— Ты что, Степан?
— Тибя вернулся разискать. Взволновался, ни случилось ли чо?
— Со мной все хорошо. Скоро думаешь устроить привал? Лошади устали, да и нам надо передохнуть.
— А вот пройдем еще одно большое ущелье, и появится озеро. Там и привалимся. Потерпи часок.
Озеро Черский увидел через пять часов — огромную черную чашу, врезанную в зеленую раму тайги. Здесь путешественники решили отдыхать целый день, чтобы набраться сил для стремительных переходов. И опять давая, но уже по-настоящему беда навалилась на них. Ночью, когда Черский спал беспробудным сном, Степан растормошил его.
— Поднимайся, Диментьич, тайга горит. Очнись, огонь подбирается к нам.
Черский вскочил. С правой и левой стороны озера, отрезая путь к отступлению, полыхало тяжелое пламя.
— Поднимайтесь! — орал Степан. — Не то изжаримся, как бурундуки!
В лагере началась суматоха. Погонщики загнали лошадей в озеро и навьючили их, стоя по грудь в воде. Мавра Павловна и Саша на лошадях отъехали как можно дальше от берега, держа в руках разные вещи и банки с заспиртованными рыбами. Черский, Степан, Генрих сбили из сухостойника помост и, нагрузив его, оттолкнули от берега.
Белый тугой дым уже заволакивал озеро, противный и тяжелый запах гари распространился по воде. Оранжевое пламя мелькало в чаще, исчезало, появлялось вновь, суетилось, торопилось, одолевая сопротивляющиеся деревья. Откуда-то появились горящие кедровки: чертя дрожащие красные линии, они погружались в воду, и озеро, шипя, гасило погибающих птиц.
Огонь выбился на берег, лиственницы и ветлы стали клониться в сторону пожара. Потоки горячего воздуха словно невидимым магнитом притягивали к себе деревья. Черная береговая стена тайги порыжела, стала лиловой и превратилась в нестерпимо вишневую.
Отдельные деревья на вишневом фоне походили на черные колонны. Струи пламени завинчивались спиралями, взлетали в небо светящимися фонтанами и, поколебавшись, с визгом обрушивались на землю.