— Нет, зачем? Я воюю со смертью.
— Это что еще у тебя за противник новый появился?
— А как же? Смерть на войне тоже противник. И ее можно обмануть. Умением и силой можно победить. Об этом забывать не следует…
Никонов отвел бритву от намыленного лица и внимательно посмотрел в глаза Николаю. Тот рассматривал себя в зеркальце, повешенное на стенку сарая.
— Ерунду мелешь, — сердито сказал Никонов.
Николай недоуменно повернулся к нему.
— Это почему же?
— По-твоему выходит, солдат, кроме того, что сражается с врагом, должен все время думать о смерти и стараться перехитрить ее. Так? Должен все время оберегаться, смерти бояться? Хорошенькое дело — одним глазом смотри за противником, другим — куда бы от пули спрятаться! Много ты так навоюешь!
Никонов раздраженно тыкал помазком в мыло и резкими движениями намазывал пеной лицо.
— Василий Иванович!… — начал Погудин покладистым тоном.
— Пойми ты, еловая твоя голова, — перебил Никонов. — Смысл действий солдата — уничтожать врага. Ведь причина возможной смерти — и есть враг. Помнишь, Суворов учил: «Чем больше ты уничтожишь противника, тем меньше возможности тебе погибнуть». Надо в корень дела смотреть. Если будешь в бою беспокоиться о том, как бы живым остаться, внимание твое раздвоится. Меньше толку от твоих основных действий будет.
— Но, Василий Иванович…
— Нечего оправдываться! Нагородил чепухи. Этак ты когда-нибудь и трусом станешь. «Два противника», — издевательски повторил Никонов. — «Смерти надо бояться». Тьфу!
— Я не так хотел сказать, Василий Иванович, — слабо возразил Николай.
— А как же? Я слушал внимательно. А тебе известно, что в бою с врагом о смерти думают только слабодушные. Те, кто не сознает правоты своего дела, кто недостаточно сильно любит свою Родину.
— Но разве наш враг — фашизм и смерть — это не одно и то же? — защищался Николай.
— Выкручиваешься! — Никонов погрозил ему пальцем, добродушно улыбаясь. — Ты мне ответь прямо: один у солдата в бою враг, или два?
Николай долгим взглядом с любовью посмотрел в глаза Василию Ивановичу и засмеялся.
— Конечно, один.
За сараем танкисты возились с мотором, добродушно переругиваясь. Кто-то на баяне одними голосами без аккордов заиграл вальс, и ему тихонько начали подпевать:
Баянист после этих слов чуть-чуть перебирал аккордные басы, повтор мелодии убыстрился:
Николай слушал хорошо знакомую песню и молчал. Майор Никонов бодро начал насвистывать, но после нескольких тактов оборвал мелодию. Он окончил бритье, смыл тщательно мыло и, вытираясь белоснежным полотенцем, тряхнул им перед Николаем.
— Брось журиться, молодой человек! Мужчина ты или нет, наконец?
— Когда-то я здорово вальс любил танцовать. В заводском Дворце культуры даже премию получал, — сказал Николай.
— Давай спляшем.
— Нет, — поморщился Погудин. Потом продолжал задумчиво. — Помните, правильно сказал Иван Федосеевич: неверно говорят, будто на войне человек грубеет и черствеет. Я вот скоро совсем в девчонку превращусь.
— И выдадим тебя замуж. Ну-ка, ложись, отдохни. — Никонов постелил на землю свою шинель. — Вот дурацкая привычка у автоматчиков оставлять свои шинели в обозе. Вечно приходится давать им свою. В Берлин приедешь такой потрепанный, что и по Унтер-ден-Линден прогуляться стыдно будет. Спи. Я пойду готовить батальон. Скоро будем двигаться дальше. И не смей вставать, пока я не вернусь.
— Мне надо с Иваном Федосеевичем поговорить, — слабо возразил Николай.
— Придет он скоро — повидаешься. Я вот еще расскажу ему, как коммунист, командир десантного взвода, лейтенант Николай Погудин после серьезного боя раскис, о смерти заговорил. Обещаешь — никуда?
— Обещаю.
Комбат ушел. Николай улегся, но ему не спалось. Слишком велико было напряжение нервов во время прошедшего боя. Он поднялся, но, вспомнив обещание, данное Никонову, снова прилег и стал перечитывать полученные накануне письма.
Явился старшина Черемных и доложил о том, что взвод помылся, вычистил оружие, приведен полностью в порядок. Даже достали сводку информбюро и прочитали ее.
Николай обрадовался старшине.
— Да ну? И все знают последние известия?
— Все, — подтвердил старшина.
— До единого?
— До одного.
— Петр Васильевич! — не оборачиваясь, спросил Николай у ординарца, который сидел тут же и чистил автоматы. — Какие города и на каких фронтах вчера освобождены?
Петя Банных вытянул шею и после долгой паузы только шмыгнул носом. Веснушки на лице Черемных на миг выступили четче, а потом их не стало видно вовсе: щеки залило краской, они стали почти такого же цвета, как его рыжие волосы. Николай лежал на животе и хитро щурился.
— И автоматы почистили все?
— Да, — нетвердо сказал старшина.
— И магазины патронами зарядили?
— М-м… д-да.
— Все?
— Разрешите пойти проверить, товарищ гвардии лейтенант?
— Садись, — засмеялся Николай. — Потом проверишь. Точно не знаешь — никогда не докладывай. Зачем хвастать? А сейчас расскажи нам с Петром Васильевичем последние известия.
Черемных, стараясь смотреть в сторону, вытащил пачку листков тонкой папиросной бумаги, на которых ежедневно политотдел размножал сводку информбюро. У старшины было партийное поручение — читать сводки своему взводу, и он сохранял их. Некоторые уже так замусолились, что текста не разберешь. Кое-где бумага аккуратно, в обрез с буквами, была оторвана на курево, Отыскав самый свежий листок, Черемных прочитал, смакуя, названия городов. Окончив, сразу поднялся.
— Разрешите идти?
— Ба-альшое спасибо. Иди.
Николай смотрел на подвижную, туго перетянутую ремнем фигуру старшины и улыбался. Затем достал из полевой сумки тетрадь, вырвал лист и принялся за письмо.
«Родная мамочка! Ты за меня не беспокойся, мы все еще стоим на отдыхе и усиленно занимаемся военным делом. Не грусти, мама. Скоро мы дойдем до Берлина и вернемся домой. Мы же поклялись вернуться только с победой. Ты видишь, как здорово наступают сейчас наши фронты.
Мы живем хорошо. Все мои гвардейцы посылают тебе большой, большой привет. Знаешь, какие они славные ребята! С ними можно в любую атаку ходить — самого чорта штурмовать не побоятся.
Вот Ваня Бараковский, например. От него не только фашист, а и смерть побежит. Или вот Петя Синицын, или Саша Черепанов, Леша Костоусов, — все это самые хорошие ребята».
Тут Николай прервал письмо и несколько минут смотрел прямо перед собой немигающими и ничего невидящими глазами. Затем горько тряхнул головой и продолжал:
«Сегодня мы пришли с занятий мокрые, грязные, усталые. Обсушились на солнце и говорили о наших матерях. Ребята мне сказали, что, когда я рассказываю о тебе, им кажется, — это я об их матерях говорю. А когда каждый рассказывает о своей, я тебя вспоминаю, моя хорошая, родная.
Ты пишешь мне, что у тебя все в порядке. Но я чувствую по твоим письмам, что ты грустишь. Не пеняй, родная, на свою судьбу — судьбу ждать сына. Глянь веселыми глазами — все будет хорошо. Ты можешь быть уверена во мне. Знай, что Колька твой не хуже других.
Ну, пока, дорогая мамочка. Не грусти, ничего с твоим сыном не случится: он не один. Шлют привет тебе все наши ребята. Будь здорова. Крепко обнимаю и целую тебя. Твой сын».
Поставив в конце жирную точку, Николай долго грыз карандаш, перечитывая написанное. Хотелось рассказать матери еще очень многое, значительное. О том, что он, сын обыкновенной крановщицы мартеновского цеха, чувствует себя «на гребне самой высокой волны, в океане мировых событий». Такое выражение Николай прочел как-то во фронтовой газете. Оно понравилось ему, запомнилось, потому что это была его мысль, только красиво выраженная.