Алексей Михайлович и Мария Ильинична жили дружно. Ежегодно царица рожала то сына, то дочку. Некоторые в младенчестве умирали. Им на смену рождались другие. Для детей держали большой штат слуг: мамки, няньки, кормилицы, дядьки… Кроме этого, из дворца не выходили Милославские, Сабуровы, Соковниковы — близкие и дальние родственники царицы. Присутствие царевен их не устраивало, поэтому они убеждали Марию Ильиничну подействовать на мужа и удалить из дворца его сестер.
Никон тоже был вовлечен в этот развод с семьей. Пришли к соглашению: царевен отправить в монастырь, обеспечив им богатое содержание. Но царь медлил. Милославские ежедневно напоминали Марии Ильиничне о невыполненном уговоре. Та также ежедневно упрекала мужа, что он долго тянет время. Алексей Михайлович, всем сердцем любящий сестер, не хотел огорчать и жену. Никону оправдывал тех и других, говоря, что «домашние все его приказания дрожа исполняют», он-де хозяин во дворце. Но Никон-то знал, что это простое бахвальство. Всё во дворце было во властных руках Марии Ильиничны. Она не любила золовок и всеми силами стремилась убрать их со своей дороги.
Царевны же в свою очередь радовались возможности выбраться из дворца, из цепких рук царицы. Что ни говори, на свободу выйдут. Конечно, в монастыре жизнь тоже не мед, но там хоть не будут следить за каждым их шагом.
Татьяна Михайловна выбрала себе Алексеевский монастырь. Алексей Михайлович приказал за монастырской оградой поставить ей дом. Не дом, а загляденье. Ходили на Москве слухи, что сам Никон командовал строительством, сам саженцы для сада выбирал. Да и вход в дом был устроен не через монастырские ворота, а через отдельные. Никого больше не боялась Татьяна Михайловна: когда хотела на люди выходила, милостыню раздавала, гостей принимала. Слуг себе взяла всего двоих, но зато самых верных.
Всё бы ничего, но тоска иногда сжимала сердце железной рукой, хоть плачь. Ей было всего двадцать два года — самая пора любить и быть любимой. Только кого любить? Князя Сицкова, который, не стесняясь, оказывал ей знаки внимания? Так он женат. И хорошо, что от греха подальше Государь послал его куда-то воеводою. Из свободных мужчин, с которыми она виделась в Кремле и Коломенском, выбирать некого: все они были родственниками. Теперь другое дело… Выйдет царевна в припорошенный снегом сад, пройдет взад-вперед — вся в мечтах и тайных надеждах. Видится ей Никон — высокий, широкоплечий, сильный. Такой если обнимет… «Господи, прости меня, грешную! Патриарх ведь он…»
Однажды во время такой прогулки по саду перед ней откуда ни возьмись — цыганка.
— Дитятко царское, позолоти ручку, правду тебе расскажу-покажу. Знаю, твой любимый дни и ночи напролет о тебе думает…
Татьяна Михайловна опешила от подобной вольности. К ней раньше никто так смело не подходил. Потому она строго сказала:
— Проходи, проходи мимо, я не люблю обманщиков.
— Да разве ж это обман, красавица моя? Это истинная правда. Не веришь, вот взгляни, и бобы об этом толкуют, золотая моя…
Цыганка, подобрав юбки, села на обледенелую скамью и вынула из-за пазухи горсть бобов. Ловкими движениями стала их кидать-подбрасывать, смешивать и снова разбрасывать.
Царевне стало любопытно. Она приблизилась к цыганке и, смеясь, спросила:
— Так где же мой любимый? Когда придет ко мне?
— Где-то рядом, красавица моя, близехонько. У святой иконы молит о тебе Бога. Этой ночью, пожалуй, открой дверь своего дома, прилетит соколик.
— Прочь от меня, брехунья! Говорила тебе — не люблю обмана! Уходи!
— Правду говорю, голубка, прилетит твой сокол в клетку, если ручку позолотишь!
— Ах ты, пустомеля… — царевна кинула гадалке монетку и ушла, рассерженная.
В тот же вечер, когда звезды зажглись на темно-синем бархате неба, она вдруг ощутила волнение в душе. Сон пропал. Села царевна у окна и стала ждать. Конечно, цыганке она не поверила. Ради денег чего не набрешешь! Но сердце отчего-то трепыхалось, словно маленькая птичка, пойманная в силок. И вдруг Татьяна Михайловна услышала под окнами шаги. Уверенные, тяжелые. Она бы узнала эти шаги из сотен других. Унимая сердце, подошла к двери, осторожно приоткрыла. На пороге стоял Никон — поверх простой рясы накинута шуба нараспашку, голова непокрыта.
Царевна отступила на шаг, вся дрожа, едва слышно спросила:
— Государь мой, ты ли это?
— Что ж ты, голубушка, плохо гостя встречаешь? — спросил ласково и руки ей навстречу раскинул, в объятия приглашая. Она сделала навстречу шаг, другой, третий. Сколько раз она мечтала об этом миге! И во сне и наяву видела себя в кольце этих сильных рук. Она вздохнула глубоко и счастливо. Из сердца наконец ушла сосущая тоска.
Фук, фук — одна за другой погасли дымные свечи в горнице. Звезды, заглядывающие в окно, засверкали ещё ярче.
Вернувшийся из бани Аввакум сидел за столом и пил квас. Квас подавала Анастасия Марковна, и был он чересчур перекисшим и теплым. В душе Аввакума росло раздражение. Не радовала глаз и матушка: «Постарела, очень постарела Марковна! — с горечью думал он. — В молодости как тростиночка была, груди как игрушечки… А теперь — лицо желтое, в морщинах, ноги опухли, еле двигаются…»
Понятно, не от хорошей жизни она так быстро сдала. Достатка у них никогда не было, зато была куча детей, многие болели, умирали. А последние полгода Аввакум вообще был не у дел, всеми забыт. Сейчас служит Ивану Неронову, иногда остается вместо него. Живет многочисленное семейство протопопа в доме звонаря при Казанском соборе. Звонарь старенький, Аввакум часто заменял его на колокольне.
— Ты чего такой грустный, батюшка? В бане тебя случайно не черти парили? — осторожно поинтересовалась Анастасия Марковна, удивленная молчанием мужа.
Аввакум только рукой безнадежно махнул:
— Ох, и не говори, матушка! Такие дела начались, такие дела…
— Да что же это за дела такие? Говори, не томи. Я тебе кто: соседка иль жена венчанная? Чую ведь, что гнетет тебя дума. А душа твоя как темный погреб…
— Боюсь, матушка, тревожить тебя. Думалось, пронесет беда лихая. Ан нет… Чем дальше, тем больше мути поднимается. Никон как стал Святейшим — покоя в церквах не стало.
— Ты чего болтаешь, Петрович! Окстись! Не стыдно самого Патриарха винить в грехах таких?
— Перекрестился бы, видит Бог, да руки не поднимаются. Никон велит тремя перстами Бога славить.
— Господи Исусе! — в ужасе опустила Марковна свои натруженные руки на округлый живот. — Что он, умом помешался?
Разбуженный ее криком, на печке заплакал ребенок. Старшенький, Пронька, как всегда, бегал где-то на улице. Матушка пошла успокаивать сына. В сенях заскрипели половицы под чьими-то тяжелыми ногами, и в избу ввалился соборный сторож Сидор.
— Что, опять мертвеца привезли и на панихиду зовешь? — Кисло ухмыльнулся Аввакум то ли от кваса, то ли от надоевшей службы.
— Нет, батюшка! С тобой хочет один молодец побеседовать. Неронова он не нашел, к тебе просится. Дозволишь?
— Кто таков и чего от меня надо?
— Иконописец он, из Нижнего, говорит, пешком пришел.
— Ишь ты! — Аввакум сменил гнев на милость и почти ласково сказал Сидору: — Крикни молодца. Чего на морозе человека держишь!
Вскоре в избу вошел худощавый невысокий юноша. Одет бедно: посконные штаны, лапти, на плечах — худой заношенный зипун. На непокрытой голове свалявшиеся светлые волосы. Лицо узкое, бледное, с большими умными глазами. Только переступил порог, сразу на передний угол, где стояли иконы, перекрестился. Аввакум отметил: двумя перстами. Только потом поздоровался с хозяевами.
Аввакум указал гостю на скамью рядом с теплой печью и спросил, как звать его, из каких мест прибыл в первопрестольную.
Анастасия Марковна утицей проплыла в предпечье, зачерпнула там из бадейки ковшик квасу и вынесла парню. Тот с поклоном принял ковш, но пить не стал, только губы смочил.
— Промзой меня батюшка с матушкой нарекли.
— Ты мордвин? — оживился протопоп.