Ходили втроем: Василий, Ваня и я.
Во время путешествия я делал пометки — записывал мысли и сны, маршрут и встречи с людьми, еду, запахи и названия растений, оттенки облаков и направления ветра, а также обрывки прочитанных зимой историй. Словом, запечатлевал на бумаге текущий момент.
Чага — гриб, напоминающий сгустки березового сока, что запеклись на солнце коричневыми наростами. Если осторожно снять его острым ножом, размельчить, залить теплой водой с сахаром и дрожжами, то через десять дней получится брага из чаги — напиток янтарного цвета, разом хмельной и трезвящий. Саамские шаманы пили его перед каждым «сеансом».
Раскольники использовали чагу для изготовления серебряных икон и рублей. Комок гриба разрезали надвое, размачивали в горячей воде, вкладывали между половинками рубль и сжимали. Получалась форма. Затем монету вынимали, половинки снова соединяли и через отверстия заливали в гриб расплавленное серебро. Чагу старообрядцы называли «трут».
Бражку принес Васильич — «на посошок». По-нашему — «на стременного». В Польше путешествовали верхом, отсюда в прощальном тосте звон «стремян», в России же посох «обмывали» на дорожку.
Попиваем бражку на отмели перед домом, рассевшись вокруг тлеющих углей, на которых доходит треска в свекольной ботве. Камни вокруг костра уложены так, чтобы прилив загасил потом огонь. Пока море еще далеко, а мы близко.
Но вот уже скоро понесет нас вода… Наконец-то двинемся на юг, а не на север, как обычно. Василий смеется — в теплые края, мол, собрались… И правда, по сравнению с Белым морем, Карелия — почти Ташкент.
— Готова рыбка!
— Ты когда-нибудь пробовал свеженькую треску, испеченную на углях?
Солнце тем временем касается волн, и море лучится светом. В воздухе — запах березовых почек.
Васильич говорит, что начиная с Ивана Купалы и до святых Петра и Павла режут березовые ветки на веники. Нас как раз не будет.
Шипят угли. Прилив.
Навстречу нам ползет гроза… Небо над Заяцкими вспарывают всполохи. Гром… Соловецкие острова постепенно тают вдали. Васильич, Надежда Кирилловна, Брат, Викуша — словно точки сажи на стекле подзорной трубы. Наконец исчезают и они.
Хлынул дождь. Ливень барабанит крупными каплями по палубе «Антура» — точно Мэрилин Мазур из группы Яна Гарбарека на своих барабанах. Минута — и мы уже мокрые насквозь. Останавливаемся среди Сенных Луд.
— Гроза в начале пути — хорошая примета, — говорит Вася.
Что ж, ладно. Василий выглядит невозмутимым как танк, однако речь выдает беспокойство. Никогда еще он не ходил на собственной яхте в родные края. Пофорсит перед старыми дружками, с прежней любовью повидается. Мать навестит.
Другое дело — Ванька, этот волнения не скрывает. Впервые на яхте, так и стреляет глазами из-под соломенной челки, всё ему в новинку. К тому же Ваня косит от армии.
А я?.. Никуда не возвращаюсь, ни от кого не прячусь, просто бродяжничаю — как бог на душу положит. Неспешно, бесцельно — скорее наблюдаю, чем пишу свою тропу.
Полчаса — и все… Гроза кончилась так же внезапно, как началась. Плывем дальше.
Слева Заяцкие острова. Там обитает Лысый — самоедин на острове. Пару лет назад он дал мне дневник путешествия Александра Борисова на Вайгач. Художник утверждает, что название племени самоедов происходит отнюдь не от «сам себя ест», как полагают некоторые, а от слова «самоедин», то есть «живущий уединенно» — отдельно от всех.
Лысый жил когда-то в Москве, трудился в компьютерной фирме и неплохо зарабатывал. Но после развода бросил столицу, приехал на Соловки и осел на Заяцких — скит сторожит. Летом водит туристов, зимой пьет водку да рисует лед Белого моря — оттенки его и тени. Очень удивился, когда я показал ему в одной из парижских лекций Адама Мицкевича строчку сербской поэмы в переводе польского поэта:
Не однажды мы с Лысым размышляли, сидя у него в избе, с какой стати слово «самоедин» в современном словаре имеет пометку «устаревшее». Если так пойдет и дальше, твердил мне Лысый, формы единственного числа вовсе исчезнут из языка.
За Заяцкими островами сворачиваем к западу… Сейчас, когда я переношу свои записи из блокнота в компьютер, а за окном лютует вьюга — метет снегом и завывает, — мне нет нужды сверяться с картой: Белое море я знаю как собственный карман. Сказываются шесть лет хождения по нему на «Антуре» вдоль — вплоть до каждой деревушки, каждой речки — и поперек. (Достаточно закрыть глаза — и любой фарватер открывается, словно файл на дискете.)
Сперва показывается Выгнаволок, северный мыс Сороцкой бухты. Справа маячат шхеры Шуй-острова. Затем с материка вуалью наползает мгла, и к Беломорску в пять утра мы подходим в бледно-лиловом мареве. Вода и небо сливаются в цвет молодой сирени, и лишь кое-где чернеет волнорез да башни кранов выступают из тумана.
Беломорск был основан в 1938 году на месте старого рыбачьего поселка под названием Сорока (якобы по сорока островам, которые образует тут — при впадении в Белое море — река Выг) и нескольких окрестных деревень. Это отсюда в 1429 году инок Савватий отплыл вместе с отцом Германом на безлюдные еще Соловки, чтобы основать там пустынь, а спустя несколько лет вернулся, чтобы здесь отдать Богу душу. Державин, побывавший тут в 1785 году, писал в путевом дневнике, что местный люд живет бедно, скот кормит мхом да ухой, отчего молоко отдает рыбой. Лишь XX век принес Сороке перемены — были сооружены две лесопилки, на которых работали ссыльные. С них в здешних краях началась революция… Строительство Канала завершило историю Сороки и открыло первую страницу истории Беломорска.
Останавливаемся близ девятнадцатого шлюза, про который Солженицын — ссылаясь на «Полжизни» Витковского, — писал, что здесь якобы нашли в бетоне перемолотые вместе со щебенкой кости зэка. В журнале «Знамя», напечатавшем в свое время «Полжизни», упоминаний о костях я не обнаружил, так что не знаю, «клюква» ли это самого Александра Исаевича или же над журнальной публикацией поработал редактор.
Насчет костей сказать сегодня что-либо трудно, но из бетона торчит обнажившаяся арматура: какие-то ржавые прутья, жесть, угольники… У берега железный понтон — в тине и водорослях. Несколько мужиков ловят с него рыбу. Призрачные, словно клочья тумана.
Русская клюква — растение из семейства вересковых, с тонкими стелющимися стебельками и мелкими листиками, растет на болотах, цветки у нее розовые, а ягоды — красные и кислые, великолепно сочетающиеся как с мясом и рыбой, так и с кислой капустой; еще из них делают наливку, знаменитую «клюковку».
Так что можно себе представить, какое веселье вызвал ляпсус Александра Дюма, который в описании своего путешествия по России упомянул «развесистую клюкву, в тени которой, — как он утверждал, — резвились кони».
Стой поры «клюква» означает вздор, «развесистая» же «клюква» — сущий вздор.
Кабы Дюма хоть разок сам выбрался на русские болота по клюкву, а после собственноручно залил ее водкой и дождался, чтобы клюковка настоялась, то даже перебери он ее чуток, подобной чепухи бы не городил — это уж точно.
А сколько я такой чепухи о России начитался и наслушался… До каких размеров разрастается несчастная «клюква» в репортажах корреспондентов, что носа из столицы не высунут, да в рассказах туристов, что провели денек здесь, пару-тройку — там, в одном месте кой-чего проглотили и в другом кой-чего выпили, а после путают клюкву с брусникой.
— Это иностранцы, — слышу я здесь со всех сторон, — ихним разумом Россию не понять. Ты бы наших почитал.
Да читаю я, читаю — и что с того? В Россию можно только верить? Но здесь ведь у каждого своя вера. Достаточно сравнить — что писали о Канале Горький или Пришвин, — и что пишет о нем Солженицын… И кто мне докажет, где «развесистая клюква», а где самая обыкновенная ложь?