Он грозно поглядел на меня.

Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда все пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.

– Приходит всему свой конец! – кричал Кривицкий. – Чему всему? Советской власти? «Лоскутница осень»! Это значит, наши люди ходят в лохмотьях… «Как в воду опущена роща»! Ходят понурые, как в воду опущенные! А «всё пред тобой сожжено»? Как вам это понравится? Опять – «всё»! Строй! Власть!

– Да ведь не о Красной же площади или Кремле идет речь! – ответила я, выйдя наконец из состояния столбняка и впадая в противоположное: в бешенство. Я чувствовала, что совершаю кощунство, но остановиться не могла. – Не Дворцовую площадь, не кремлевские башни предлагает поджечь Пастернак, как вы нарочно впитываете в его стихи! Он говорит об осени! О красных осенних листьях! Осень сжигает лес! Это – лирическое стихотворение, а не призыв к бунту, который вам хочется во что бы то ни стало у Пастернака найти!

…Нашпигованный Кривицким, Симонов некоторое время колебался – между мною и им, а через несколько дней вдруг, в присутствии Кривицкого, вскользь объявил мне, что Пастернака мы печатать не будем236. И попросил передать это Борису Леонидовичу. Передавать отказ я отказалась: так или иначе, а придется ведь мотивировать – не могла же я передавать Пастернаку кривицкие мотивировки! Я настаивала, чтобы Симонов сам позвонил Пастернаку. Симонов понял меня и согласился. Но Кривицкий – снова в крик:

– Незачем тебе ему звонить! Я не ожидал от него! Крупный поэт! Что за стихи он подсунул нам! Если это всего лишь о временах года, как в своей политической слепоте полагает Лидия Корнеевна, то это тоже безобразно! Ни слова о войне, о всенародных победах! И это в его-то положении, когда мы, желая его выручить, предоставили ему трибуну для покаяния!

– Мне жаль, – сказала я, – что мы вообще просили у Пастернака стихи.

– Нисколько не жаль! Просили, он дал, а мы прочли и печатать не станем. Так ему и надо. Нечего стоять перед ним на задних лапках!

– Разве не обращаться к Пастернаку – значит стоять перед ним на задних лапках? – спросила я.

Я замолчала. Анна Андреевна ждала. Я видела и слышала весь тогдашний разговор с совершенной ясностью, как будто это было не 13 лет назад, не вчера, а сегодня утром. Зимний свет от больших окон в большом кабинете. Квадратные кресла, франтовской галстук Кривицкого, заграничный портфель Симонова. (Симонов тогда был первый человек из мне знакомых, который, что ни год, ездил за границу.)

– И долго еще вы после этих плодотворных бесед работали в «Новом мире»? – спросила Анна Андреевна.

– Нет, очень недолго. Я быстро ушла оттуда не только из чувства брезгливости, но и из чувства самосохранения.

– А что же Симонов – позвонил Борису?

Я рассказала. Разговор между Симоновым и Пастернаком был не без юмора. Утром, часов в 9, меня поднял с постели телефонный звонок. Симонов. Обиженным голосом он сообщил мне, что накануне, не глядя на поздний час и большую усталость, позвонил Борису Леонидовичу сам, объяснил ему ситуацию «сердечно, мягко». Пастернак же, как обнаружил Симонов, человек неблагодарный: забыв все попытки Константина Михайловича облегчить его участь, устроить его денежные дела и даже напечатать стихи – Борис Леонидович ему, ни в чем не повинному, наговорил грубостей… Не успел Симонов повесить трубку, а я – снова кинуться в постель, как позвонил Пастернак. Он торопился сообщить, что ночью ему звонил Симонов. «Говорит: мне ваши стихи нравятся, но ситуация сейчас сложная, не удается мне сделать то, что мне хотелось бы. Он, видите ли, и рад был бы напечатать мои стихи, да, видите ли, не может. А я ему: «Кто же это вам мешает работать, Константин Михайлович? Назовите этих людей, изобличите публично! Ведь вы – не какой-нибудь я, ведь вы – Симонов, один из виднейших, влиятельнейших общественных деятелей нашей страны! И вдруг – вам, публицисту первого ранга – мешают! Вы обязаны немедленно выступить в печати и изобличить отдельных вредителей или те вредительские организации, которые вам, Симонову, смеют чинить препятствия в издании журнала»».

Я умолкла. Анна Андреевна смеялась.

– Борисик, – вдруг с нежностью сказала Анна Андреевна. (Я впервые услышала из ее уст такое прозвание. Эта очередная схватка Пастернака с фарисейством – его правота, его сила – и его беспомощность! «Борисик»…)

– А к Зинаиде Николаевне с визитом я решила не ехать, – помолчав, уже ворчливо сказала Анна Андреевна. – Послала телеграмму, и хватит с нее. Она всегда меня терпеть не могла. Мне рассказывал один приятель со слов докторши, что, когда мы с вами тогда шли по двору, – помните? Зинаида Николаевна увидела нас из окна и ей предложила: «Хотите взглянуть? Вот Ахматова». Но навстречу к нам не вышла и в дом не пустила237.

Я спросила у нее, как поживает книга.

– Марусенька звонила, визит Козьмина, наконец, состоялся и всё будто бы в порядке. Сейчас она приедет сюда. А пока что – вот…

Анна Андреевна открыла чемоданчик и протянула мне подарок. «Поэма»! Новый, окончательный экземпляр! И даже с надписью. Обычно она ставит только дату, а тут и дата и надпись. На первой странице: «Л. К. Ч. дружески Ахм.», на последней: «18 июня 1960. Москва. Ахм.»[345]

Скоро приехала Мария Сергеевна со списком стихов, отобранных для книги Козьминым. Анна Андреевна глянула мельком, одним глазом, и вдруг аккуратно согнула листок, провела ногтем по сгибу, оторвала конец и с каким-то спокойным бешенством принялась рвать бумагу в клочки.

– Нет, этого не будет. Этих стихов я вставлять не дам.

И рвала, и рвала оторванную бумагу в мелкие клочья.

– Анна Андреевна, не надо… Анна Андреевна, вам достаточно зачеркнуть… Ведь это только предлагают… Вам достаточно им сказать…

Но Анна Андреевна не успокоилась, пока не кончила расправу.

– Я все время боялась, что мне это вставят, – сказала она. Потом собрала клочья комом, сжала их в кулаке, вышла на кухню и бросила в помойное ведро.

Это были стихи «Слава миру», которые она ненавидит[346].

После этой операции она повела нас в столовую чай пить, веселая и благостная.

25 июня 1960 Утром я встретила на Ленинградском вокзале Шуру[347] и, взяв такси, доставила ее прямиком в Переделкино. И только там вспомнила: да ведь вчера – или третьего дня, всегда я путаю! – день рождения Анны Андреевны. Дед срочно написал письмо, я нарезала букет жасмина и отправилась обратно в город.

Поездом на Киевский, оттуда прямо к ней.

Анна Андреевна, видимо, только что поднявшаяся, самостоятельно пила кофе в столовой. (Нина Антоновна в командировке, Виктор Ефимович в Голицыне.) Столовая вся уставлена цветами. (Не все такие раззявы, как я.) Огромная корзина гортензий на полу, а на столе розы.

Пришла Надежда Яковлевна. Тихим и многозначительным голосом она внушала мне, что я очень помолодела.

– Вам, наверное, это часто говорят теперь, – сказала Анна Андреевна.

– Случается, – ответила я, – да зеркала выводят всех на чистую воду.

Анна Андреевна спросила, помню ли я стихи Цветаевой Маяковскому. Там, где загробный диалог между Маяковским и Есениным. Я вообще Цветаеву знаю плохо (и люблю, хоть и сильно люблю, лишь немногое), а из стихов Маяковскому помню всего четыре строки:

Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дядёй,
Будь, младенец, Володимир,
Целым миром володей!

Они – сильные. А дальше я не помню.

Анна Андреевна протянула мне стихотворение на машинке и потребовала, чтобы я прочла вслух.

вернуться

345

Каждый раз, даря кому-нибудь очередной машинописный экземпляр «Поэмы без героя», А. А. имела обыкновение писать на обороте последнего листа: «окончательный текст». Надписи же делала редко. О новых экземплярах «Поэмы» или о новых вставках в нее – см. настоящий том, с. 451, 459–462, 465, 477–478, 487, 499, 512, 556, а также «Записки», т. 3.

вернуться

346

См. «Огонек», 1950, №№ 14, 36, 42.

Впоследствии, в 1965 г., когда Г. П. Струве подготовлял к печати первый том «Сочинений» Анны Ахматовой – А. А., встретившись с ним в Лондоне, лично заявила ему, что цикл этот она публиковать запрещает. При жизни Ахматовой (в томе первом) Г. П. Струве «Славу миру» не напечатал, а в томе втором, когда Анны Андреевны уже не было в живых, опубликовал, да еще в основном тексте, наравне с другими стихами.

На мой взгляд, это то же самое, что на суде использовать наравне с достоверными свидетельствами – показания, данные под пыткой. Цикл «Слава миру» (фактически – «Слава Сталину») написан Ахматовой как «прошение на высочайшее имя». Это поступок отчаяния: Лев Николаевич был снова арестован в 1949 году. (Подробнее см. «Мемуары и факты».)

вернуться

347

Александру Иосифовну Любарскую.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: