Солдаты выхватывают у почтальона свои письма. Судьбы у этих писем разные: одни уже нашли своих адресатов, другие еще ищут, ищут и не находят… так и не находят.
Я читаю письмо, написанное мне матерью, и сквозь старательно выведенные слова вижу ее лицо.
— «Здравствуй, сын мой…» — доносится до меня голос моей матери.
— Здравствуй, мама.
— «Скажи, как ты, сын мой?»
— Ничего, жив-здоров, мама.
— «Будь осторожен, на войне недолго и до беды, сын мой. Береги себя ради меня».
— Ты не беспокойся обо мне, мама. Береги и ты себя — ради сына, — отвечаю я матери.
— «Каждую ночь вижу тебя во сне, сын мой. Вижу как наяву. Живу твоими весточками, думаю о тебе беспрестанно».
— Я вернусь. Верь, я вернусь, мама.
— «Да услышит бог твои слова…»
— Мне довольно, что их услышишь ты.
— «Пообещала я богородице барашка зарезать — в дар ей принести, когда домой возвратишься. Барашек тебя дожидается…»
— Лучше мы из него шашлык приготовим и сами своим шашлыком угостимся, — смеюсь я в ответ.
— «Да, вспомнила я, сынок, — дочь наших соседей, Сусан, поклон тебе посылает, хорошей девушкой стала Сусан», — как бы между прочим говорит мать.
— Передай ей привет, мама, да скажи, что хорошей девушке желаю хорошей невесткой стать… — как бы между прочим отвечаю я матери.
— «Чьей невесткой стать?» — встревоженно спрашивает она.
— Если хочешь — твоей, — говорю я прямо.
— «Благословляю вас, сын мой!» — радостно откликается мать.
— Аминь! — восклицаю я в шутку.
— «Сыночек мой, в конце хочу сказать, чтобы ты людей не убивал. Жалко их, они ведь тоже дети своих матерей… Не убивай, проклятье матери — что божья кара».
— Людей убивать не буду, мама, но убийц — буду, и за это мне только спасибо скажут.
— «Дитя мое, не простудись вдруг, не заболей…»
— Дорогая моя, на фронте не простужаются и не заболевают. На фронте или получают ранения, или… случается, конечно, что и гибнут.
— «Целую тебя, сынок, до свидания».
— До свидания, мама.
Письмо уже прочитано, но в моем сердце и в моих ушах еще звучит и переливается сладкий и ласковый голос матери, и я еще ощущаю прикосновение ее трепетных рук.
— Здравствуй, земляк, — будто откуда-то издалека доносится до меня надтреснутый басок. Я приподнимаю голову. Передо мной стоит сержант Каро, бледный, с искаженным мукой лицом.
— Здравствуй, Каро-джан, что это с тобой? — вскакиваю я с места.
Он молча протягивает мне письмо. Я пробегаю его глазами и, не дойдя до середины, начинаю читать снова.
«Дорогой дядя, — читаю я про себя, — пишет тебе твоя племянница Заро. В этом году я перешла в шестой класс. Учусь хорошо. Если бы хлеба у нас было вдоволь, могла бы и отличницей стать. Ты солдат, и мы знаем, что солдат переносит любые невзгоды… Дорогой дядя, знай, сообщаю: наша тетя Назик скончалась. Пролежала недолго, пошла по делу в соседнее село, под дождь попала, простудилась сильно. Пролежала в жару два дня и умерла. Дети у нас дома и все здоровы, но живется трудно, ртов много, а работает только одна моя мама. Едва концы с концами сводим. Вашу корову еще держим, хоть ты и писал, чтобы тетя Назик ее продала. Корова доится хорошо, зачем же продавать? А вашего ишака увели, и никаких известий о нем не имеем. Мама говорит, чтобы я спросила, можешь ли ты приехать на несколько дней домой — повидать детей, может, чем и помочь им… Жалко сирот.
Мама говорит — напиши дяде Каро, что, после того как он уехал на фронт, здоровье у тети Назик стало ухудшаться, и сделалась она худая и желтеть начала. Не попала бы под дождь, все равно умерла бы, это уже на лице ее было написано… Мама говорит, что брат твой Саро теперь не пишет ей писем, а слезам ее нет конца… Больше писать не о чем. Остаюсь твоя племянница Заро Заргарян. Дорогой дядя, дети твои здоровы, не беспокойся, но постарайся все же приехать».
Каро неотрывно смотрит на меня, я — на него. Он весь как-то сжался, съежился.
— Как же быть, Каро?
Молчание — и вдруг:
— Вах, Назик, Назик! Вах, детки мои!..
— Каро!
— Вах, горе мне, горе!
И замолкает. И медленно опускается рядом со мной на табуретку. Закуривает. Горький дымок цигарки, завиваясь, устремляется, как беззвучный горестный вздох, куда-то вверх — к небу.
— Все же надо что-то предпринять, Каро. Горю так не поможешь, — говорю я сержанту.
— Что мне делать? — после долгого молчания спрашивает сержант. — Ну что, скажи? Дезертиром стать? Удрать, а? Кто сейчас согласится отпустить меня к детям?
— Отпустят, — обнадеживаю я. — Наша дивизия отводится в тыл — пополняться будет. Ты один из лучших в дивизии, отпустят, вместе пойдем к начальству.
— Да, — сразу соглашается Каро, — пойдем поговорим… — И, перемогая отчаяние, добавляет: — Я ведь ничего себе солдат, правда? Да я и до самого главнокомандующего дойду! Я же как-никак сержант Каро!
Через неделю нашу дивизию отводят в тыл. И спустя еще два дня командующий дивизией и командир полка предоставляют сержанту Каро месячный отпуск, разумеется, с условием, что по истечении отпуска он вернется в часть.
— Смотри, товарищ Каро, — говорит на прощание командир полка, — мы будем ждать тебя! Поезжай, уладь свои дела — и марш обратно.
— Спасибо, что вы помощь мне оказал — отпуск давал, — говорит Каро. — Приеду, конечно. Наш полк — мой дом, товарищ подполковник. Здесь и помирать буду, если что… — Он осекается.
— Ну, брат, это тебе не к лицу, — мягко укоряет подполковник. — Крепись, брат, ничего не поделаешь…
Я и Мария провожаем сержанта до железнодорожной станции.
Мария идет, низко опустив голову и придерживая Каро за локоть.
Будь она проклята, эта война! Никого она не щадит, ни с чем не считается.
Тяжело переступает сержант по пролегающей среди поля тропинке, и как ни старается казаться бодрым, подтянутым — ничего из этого не выходит. Лицо у него осунулось, как-то сжалось.
— Счастливо оставаться, сестра Мария. Счастливо оставаться, дорогой мой земляк. Пожелайте мне доброго пути — и до свидания, прощайте… Всего хорошего…
Мы с Марией возвращаемся в деревню. День на исходе. Солнце, уже достигшее синеющего вдалеке хвойного леса, истекает кровью. Вместе с предвечерними тенями опускается на землю смутная сиреневая тишина. До самого горизонта стоит вокруг это звенящее безмолвие. Шушуканье ветерка щекочет отвыкший от тишины слух. У Марии иногда навертываются слезы. Ей жалко сержанта.
— А что он сделает с детьми? Куда их денет?
— В детдом, — говорю я Марии. — Куда же еще?
— Я знаю, какое у него сердце, — говорит Мария. — Сердце у него мягкое. Трудно ему придется с несчастьем таким… Видали, как он за несколько дней сразу лет на десять состарился?
— Ты его любишь, Мария? — срывается у меня с языка.
Мария прибавляет шагу. Убегает от меня. И от себя тоже. Потом она останавливается и вскидывает на меня глаза. Взгляд испытующий и в то же время укоряющий.
— Уместен ли ваш вопрос, товарищ лейтенант? — не очень строго выговаривает она мне.
— Думаю, что да.
— Хотите услышать правду?
— Только правду.
— Люблю…
И Мария опять ускоряет шаги.
Говорить больше не о чем. Молча продолжаем путь. Вечер опускается медленно, неторопливо застилает все вокруг своей иссиня-темной пеленой, и земля постепенно погружается в глубокую пустоту сгущающейся тьмы. Далекое становится близким. Мир уходит в себя.
Вот уже месяц, как мы в тылу — обучаемся военному делу, в свободное время отдыхаем. Скоро кончится и отпуск Каро. До его отъезда я никогда не думал, что он для меня такая большая опора. И я с нетерпением жду его возвращения. Каким вернется Каро? Затянулась ли хоть немного его рана? Где он оставит детей? Найдутся ли люди, способные их пригреть, заменить им мать?
Мария после нашего последнего разговора сделалась молчаливой, угрюмой. Пропал ее звонкий, заразительный смех. Это сержант Каро взял и увез с собой ее смех. Я понимаю Марию. Чувствую, что она подготавливается к нелегкому испытанию, к встрече с Каро, которая, наверное, сыграет в их взаимоотношениях решающую роль.