Теперь почти каждый день в часы, когда мы свободны от занятий, Мария усаживается против меня и предается своим мыслям.
— Ты бы хоть раз засмеялась, Мария.
— Всему свое время, лейтенант.
— Еще дня два — и Каро объявится, — говорю я после долгой паузы. — А знаешь, без него я чувствую себя каким-то ограбленным.
— Я тоже…
— Ждешь его?
— Жду… Но со страхом. Господи, как-то мы встретимся!
— Бояться тебе нечего. Все будет хорошо, — успокаиваю я.
— Не знаю, могу только твердо сказать, что люблю Каро, и — вот увидите: я выращу его малышей.
… Вчера сержант Каро и я проводили Марию в Джавахк. Не сразу командир полка уважил просьбу Каро и Марии, он долго не давал согласия на демобилизацию нашей стряпухи.
— Не имею права, понимаете? Не могу!
— Но у нее несовершеннолетние дети, товарищ подполковник… — вмешиваюсь я.
— В документах дети не значатся, товарищ лейтенант. И потом, прошу вас, не хлопочите о ней… обойдемся без адвокатов. У Марии нет даже свидетельства о браке, а дети не ангелочки небесные, их рожать надо! Не могу, не имею права.
— Но дети все же есть, существуют. Они не могут жить без матери.
— Ну, хорошо. А кто, скажите на милость, заменит такую знатную повариху? — смягчается подполковник. — На войне хорошая повариха то же, что храбрый солдат.
— Найдем кем заменить, — вставляет начальник штаба.
— А вы сперва найдите.
— Нашли уже. — Начальник штаба подмигивает Марии.
— А как мы оформим приказ о демобилизации? — отступает подполковник. — Мотивировка нужна. Прошу подыскать предлог… уточнить причину… основание…
— Основание — беременность, — находится начальник штаба. — Никакая другая причина, кроме смерти и тяжелого ранения, не пройдет.
— Что? — вскакивает с места сержант. — Беременность? Так не оформляйте, земляк! Стыдно!
— Ты молчи, — говорю я ему. — Молчи. Не то твоя Мария никуда не поедет.
— Стыдно! Не хочу!
— Не дури, — говорю я, — довольно!
— Мария не беременная. Не хочу!
— Да ведь это не значит, что она беременная, Каро! Беременность — это только причина, единственная подходящая причина.
— Три взрослых человека не смогли сочинить какой-нибудь другой причины, а надумали бедной девушке беременность приписать.
— Ладно, мотивируйте беременностью, — заключает командир полка и обращается к покусывающему губы сержанту: — Ну, а магарыч поставишь потом, после войны. — Затем переводит взгляд на Марию: — Стоять смирно! Приказываю — кормить мальцов сержанта лучше, чем кормила солдат! Не то — смотри у меня, дезертир, снова в полку окажешься.
— Слушаюсь, товарищ подполковник! Для детей Каро буду готовить самые вкусные обеды… — Мария отдает честь, целует подполковника, потом — начальника штаба.
— Ну, полно тебе лобызаться. Изменники так сердечно, поди, не прощаются.
… Вчера я и сержант Каро проводили Марию в Джавахк. Той же полевой тропинкой шли мы втроем в сторону железнодорожной станции, и тропинка вилась и отступала перед нами, пока мы не добрались до станционных путей. Та же зеленая тишина равнины окатывала нас своим спокойным приглушенным шорохом. И то же солнце горело в небе, и те же птицы захлебывались тонкими зазывными голосами. Но расставание было совсем другим. Каро все что-то втолковывал Марии, одной рукой обхватив ее за плечи; Мария влюбленными глазами смотрела ему в лицо и от ощутимой близости любимого человека, от мысли о скорой разлуке и от робости перед неизвестностью будущего изредка роняла слезы…
Поезд отошел с опозданием.
— Ну, что тебе сказать? — говорил Каро, мешая русские слова с армянскими. — Ты едешь в Джавахк как моя сестра, а не как невеста… Мария, друг мой…
— Береги себя, родненький… — высунувшись из окна вагона, повторяла Мария.
— Не обижай себя там, слышишь? Ребятишек тоже обижать не надо. Скучать тоже не надо, Мария, — выкрикивал Каро.
И когда паровоз пронзительно загудел и поезд тронулся, Каро обернулся лицом ко мне, и я впервые за все время нашего знакомства увидел на его щеках слезы.
— Уехала… — сказал я.
— Уехала… — проронил Каро.
— Сироты спасутся, — сказал я.
— А ее молодость — пропасть ведь может? — ужаснулся Каро.
— Большая у нее любовь. Большая, — сказал я.
— Не жена, а уж матерью стала, — потупился он.
— Пойдем, — сказал я.
— Пойдем, — кивнул Каро.
И снова опустилась знакомая предвечерняя мгла. Мы молча, неспешным шагом шли по направлению к месту расположения нашей части. Темнота быстро сгущалась, и окружающая местность стала одноцветной.
Темнота отгораживает человека от внешнего мира. Темнота проясняет мысли.
Каро заторопился, побежал.
— Погоди! Ты куда так?
— Не знаю.
— Сперва показались горы, потом — ущелья, и тут я увидел свою деревню. Тяжело было мне, сердце надрывалось от горя, и все же опустился я на колени и поцеловал землю наших отцов. Не ждали меня… Эх, брат! Смотрю: деревня точно вымерла, одно название, что деревня. Война хоть сама до нее и не дошла, а руками своими загребущими дотянулась — хлеб забрала, сыр, масло забрала, работяг не оставила, веселья не оставила… Дома — пустые ульи. Хорошо, что у меня были часы, продал их дорогой, купил кой-чего моим да братниным детишкам… Невестки дома не было. Заро кинулась мне на шею: «Вай, дядюшка!.. Вай, папочка!» Огляделся я, смотрю: двойняшки мои прижались друг к дружке, уставили на меня глазенки. На мать похожи, мать красивая была, не в пример мне — морде… Заро их ко мне подталкивает: «Вардан-джан, Ваган-джан, это папа! Папа приехал» — «Да, сыночки мои, молодцы мои», — говорю и обнимаю их, целую им руки, ноги, волосы. И вдруг-вопрос: «А почему ты без мамы приехал?» На этот вопрос я не смог ответить. Взглянул на Заро — потупилась, всхлипнула. А детишки мои опять в голос кричать: «Мама хорошая! Мы маму хотим!» И давай реветь, вопить изо всей мочи. А Заро и все остальные ребятишки брата ну помогать им! Тут глаза у меня помутились, голова кругом пошла. Я чуть не рехнулся, земляк, и такую вдруг почувствовал бессильную злобу, что — подумать только! — детей своих побил. Побил — иначе бы и сам разревелся. И так мне захотелось оставить все — очаг родной, весь мир; оставить и бежать, бежать — лишь бы вопля сирот моих бедных не слышать. «Замолчите! Не то убью вас!» — орал я на все село. И я выбежал на улицу и пустился бегом бог весть куда… Ну, и оказался вскорости на кладбище, где Назик…
И Каро продолжал рассказывать… Вечером вся деревня собралась у него. Одни принесли по куску сыра, другие — луку, сосед — бутылку самогонки. Председатель колхоза отпустил ему заимообразно — для детей — немного пшеницы и масла. Участливость односельчан смягчила горе Каро.
— Оромсим, нашей соседке, сто десять лет. Сыновья ее — старые, на фронт их не отправили, но зато восемнадцать ее внуков и правнуков — все фронтовики. Она перезабыла их, помнит только самого младшего, которого Самвелом звать. По десять раз на дню Оромсим заговаривала со мной об одном и том же. «Каро-джан, а что, турки-то еще воюют?» — «Не турки нынче воюют, бабушка, а немцы». Глуха на оба уха старушка. «Пропасти нет на этих турок-то! Самвел мой на войне… Воротишься когда, скажешь Самвелу, чтобы не забыл письмо мне написать». — «Хорошо, бабушка, хорошо». — «Встретишься с Самвелом — поцелуй его заместо меня, подбодри». — «Хорошо, бабушка, хорошо».
И Каро продолжал рассказывать… За год деревня получила двадцать «черных бумаг» — похоронных. Столько же вернулось инвалидов войны — с увечьями, протезами и культями. От стольких же давно нет писем и никаких вестей. Одним словом, в деревне еще тяжелее, чем на фронте. Здесь люди только солдаты, а там и солдаты, и работники, и там они не часто наедаются досыта, и людское горе там горше.
— У меня есть друг, Рубеном звать, единственный сын. Холеный такой, баловнем матери был. Мать его шестнадцать детей имела, легко сказать!.. Ни один не прижился, и Рубен стал последним и единородным. А когда грянула эта война, и Рубена на фронт послали, и его отца. Теперь ты представь себе, земляк, каково ей — несчастной матери — живется о таком одиночестве. Приходит она раз ко мне. «Это почему же, Каро-джан, ты приехал, а Рубена моего не привез?» Ну что я мог сказать на это?.. Малыши мои требуют, чтобы я привез их мать, а соседка наша жалуется, что я без Рубена приехал. «Мать, — сказал я ей, — не от меня это зависело, я человек маленький». Но смотрю: глаза у нее вдруг кровью налились и вся она затряслась от злости. «Если мой Рубен остался, ты-то зачем объявился? Какой же ты друг ему?»