Витька вертел крысилово в руках, колол себе пальцы его острием. Перед ним снова стояло чудище из древнегреческих мифов — одноглазое, безжалостно сверлящее в упор этим единственным глазом, самый страшный страх всех людей и в том числе Витьки — выбор. Он не знал, чего хотел, для кого любил отца — для него или для себя. Сломать — не сломать... Отец тоскует, ему плохо — надо сломать. Тогда он любит отца для него самого. Но как же мать, Симка, он? Как же ему теперь снова без отца — дома и здесь, на Чвящевской? Как же, главное, это отцовское “мы”?! Нет, ломать нельзя. А это значит — он любит отца не для него, только для себя. Даже мать и Симка — только отговорки, чтобы усилить это “для себя”. Стало быть — ломать. Любить отца — для него. Так он же и есть я, я — его сын. Стоп-стоп. Тогда и я — это он, или когда-нибудь таким буду. И выходит — я должен любить сам себя для самого себя. А это значит — не ломать. А не ломать — по всему и значит ломать.
На этом месте своих рассуждений запутавшийся Витька на полу-мысли, полу-решении изо всех сил попытался переломить крысилово. Оно не поддалось — как из стали, из платины или чего там еще наитвердейшего. Только самую чуточку погнулось. Он в отчаянии, не видя выхода, бросил его в пустую могилу. Опять-таки — ни грома, ни вспышек, ни валящегося в землю Бориса. Он по-прежнему стоял рядом, опершись на лопату — потный, усталый, с тоскливыми глазами и беззаботной улыбкой.
— Ну, решил, сынуля? Приговорил? И хватит тут болтаться. Пора и честь знать. Поиграли в мистику — и марш-марш к житейским делам. Есть хочется. Перекусим сейчас где-нибудь, хоть под крестом нашим. — Он повернулся к Октавиевне. — Спасибо, Октавиевна. Повидал, где побывал.
— До скорой встречи, — поклонилась она.
Борис оставил Витьку под крестом на взлобке и пошел к ларькам автозаправки. Вернулся он с ярким полиэтиленовым пакетом. Оттуда появились хала с маком, крошечные огурчики в банке, помидоры, головка чеснока и палочка золотого салями. Витьке отец купил плитку шоколада и здоровенную бомбу “Фанты”. Вслед за ней из пакета явились и две прозрачнейших поллитровки “Столичной”.
— Папка, а это зачем?
— Жить, сынуля, так жить под завязку. Вчера — не помню, пил ли. Завтра — не знаю, выпью ли. А сегодня — точно пью! — сыпанул отец давно знакомыми присловками, от которых Витька отвык. — Счастье, как говорится, это сейчас. А сейчас — свобода от всего, даже от смерти, сам видал. Свободу сейчас полным ртом и хлебаем.
Борис достал из кармана две сборчатых пластмассовых лепешки, вытянул их до высоты нормальных стаканов, налил себе.
— Так за свободу, сына, — он высоко поднял стакан. — А может, и ты пригубишь? — Он лихо выдул водку, налил в другой стакан, сунул в руку Витьке. — Пей, родной. В такой день не грех и первый раз оскоромиться — чтоб крепче этот день запомнить.
— А что сегодня за день такой?
— Тридцать первое августа, дети в школу собирайтесь. Ну, это я трепа ради. День, когда твой папка понял, что такое настоящее счастье. Это — когда помрешь, да воскреснешь, сгоришь, да не треснешь. Когда собственный сынуля тебя к жизни приговорит, может, и к вечной жизни. Два раза ведь в одну воронку снаряды не ложатся. Ну а коли жизнь дана — пользуйся прямо не отходя от кассы.
Витька глотнул отцовского пойла — с виду невинного, как вода, а на деле горького, обжигающего резким холодком, который в голове тотчас превратился в тепло, даже жар. От этого жара — да и сидели на солнце — у Витьки голова кругом пошла. А отец выпил еще стакан и снова плеснул Витьке.
— Пей, сына, за мое везение. Оно и к тебе перейдет. Ведь если б и не встал я из того голубого коробка, все равно повезло мне — сын у меня есть, все равно бы я в нем рано или поздно воскрес. Сидел бы сынок мой лет через тридцать тут, под крестом, и отца “Столичной” поминал, а то и “Смирновской”. Что это я, зачем поминать, так твою мать? Мы же — рядышком, и всегда рядышком будем, так-то, не при против факта. Пей!.. Молодцом!.. Бойко у меня марку держишь, мне в тебе воскреснуть — чистый кайф, оценка файв. Чтобы у меня одни файвы домой носил! За школу теперь пей! Ученье — свет, неученье — тьма. Везенье — жизнь, невезенье — смерть. Так не будь завалящим, живи настоящим! Пей за настоящее, за сегодня!
Витька уже и не помнил, сколько раз припадал к жгучей пластмассе своего стакана, которая то и дело торопливо и глухо сталкивалась в воздухе с пластмассой отцовского. Закусывать он не успевал, да ему уже и не хотелось. Все нутро и без того, казалось, перетекло ему в голову и стремилось вырваться из ее душной тесноты наружу через рот. Крепясь, он надул щеки и отодвинул отцовскую руку с бутылкой.
— Что за шутки в нашей будке? Отец тебе велит — или сэр собачий? Пей, говорят! Отцом брезгуешь?! Сучий ты выкидыш! Свиная затычка! Облико морале, куры обо...спали! Вы...родок! Не зря мне такой сынок — ворованной жизнью живу, да и на земле ворованной! Пей! Ах, нет?
Отец врезал Витьке правой в скулу и левой в живот, так что тот откатился к кювету и стал над ним на четвереньки.
Витьку выворачивало мучительно, с сотрясающими спазмами — конечно же, от этого Борькиного удара в живот, а еще того вернее — потому, что непонятно было, кто же воскреснет в Витьке — Борис или Борька, — они-то сейчас и дрались внутри у Витьки, вытесняя друг друга приступами боли, утробными заглотами и рыком извержения. Наконец, Витька, шатаясь, вернулся к отцу. Тот валялся среди разбросанной снеди и пакетов, и обратился к сыну уже без обличительных выкриков, скорее тоскливо и просительно, все еще протягивая бутылку:
— Я ведь почему прошу — пей, сына? Не спаивать тебя собрался. А просто — за беседку нашу как не выпить? Забыл ведь я тебе сказать — у нас в Монпарадизове у пруда беседка стояла бы. На восьми колоннах, крыша круглая. А посреди беседки сидела бы бронзовая статуя — красивая такая женщина в широком платье, с голубем на коленях. И надпись была бы: НЕЗАРЫТОМУ ТАЛАНТУ.
— Бы, бы, бы, — дерзко ответил Витька. В этой позе он отца не боялся. Наступила издавна знакомая Витьке минута его силы и взрослости — поднимать Борьку и тащить домой.
— Хочешь сказать, что ее не было и не будет? Что история не знает сослагательного наклонения? Измывайся, измывайся над отцом, история! — серьезно и горько, как взрослому, возразил заплетающимся языком отец. — А что ж поделаешь, если у нас с тобой ни луя своего ни в прошлом, ни в будущем? Прошлое про...спали мы, для будущего — слабаки. И смерть-то у меня ворованная оказалась. Так хоть минута, да наша, вот и выпей со мной, сына.
— И минута — не наша, папка. Нас дома ждут. Беспокоются. Пошли.
С привычной сноровкой он обхватил левой рукой Борьку за талию, забросил к себе на плечо его тяжелую правую лапищу и потащил домой той же самой дорогой, которой недавно волок с кладбища истерзанную, себя не помнившую мать. В дороге Витька получил несколько веских отцовских вмазов в ухо и столько же попыток завязать душевный разговор и пойти добавить. Стояли сумерки. Встречные соседи словно с каким-то облегчением провожали взглядами знакомое шествие. В Дреминских окошках горел жиденький, раздробленнный поддельным хрусталем люстры, неуютный свет. На крыльце Клаудиа, торопясь на вечерний промысел, дохнула моментальным ароматом Камей шик, неотразимое искусство обольщения, и бодро подмигнула Борьке.
В комнатах Борьке первой попалась Симка с обычной в последнее время кисло-горделивой гримасой обездоленного величия. На сей раз гримаска обошлась экс-королеве в здоровенную оплеуху. На монарший визг влетела из кухни Аня со сковородкой вермишели и сарделек. Она заунывно и пронзительно завела, при этом странно просветлев лицом:
— Опять, змей зеленый бутылочный?! Кровосос! Алкаш бессмертный! Мою молодость пропил, детской закусываешь?! Соседей бы постыдился! Могила — и та тебя не исправила, не больше вытрезвителя!
Вермишель быстрого приготовления совсем уж быстро расползлась горячими червями по всему новому блескуче-зеленому платью Ани, из бессознательного кокетства купленному в начале новой жизни. Машинально запричитав при виде пьяного мужа, она после своих сладостных ночей все же не ждала ни этой мигом вывернутой на нее сковородки, ни удара в поддых, от которого рухнула на оттоманку с задранным, усыпанным вермишелью подолом. Ее поза, должно быть, подзавела Борьку. Он стащил ее с оттоманки, и, продолжая бить, потащил за руки в спальню.