— Ишь ты!
— Пролив трудный... Научные экспедиции еще не добрались до этих мест, а у метеорологов только общие данные о режиме, течениях, сменах приливов и отливов. Представляете, все время меняется скорость течения, направление течения — вода в Проливе ходит взад-вперед! Еще — дно не оттаивает полностью даже в середине лета. Хотя масса воды не промерзает до дна, но там образуются линзы вечной мерзлоты... Понимаете?
— В общих чертах.
— А детально и не нужно. Тут вот в чем трудность — нам не просто нужно уложить трубу на дно, нам нужно ее в дно зарыть. А как ее, дуру, зароешь, когда скрепера скользят по мерзлому дну, даже царапин не оставляя! Господи, а тайфуны, бураны, циклоны! Во время хорошего урагана вся масса воды Пролива приходит в движение. Двадцать пять метров глубина, а вода кипит, как в кастрюле! Был случай — мы не успели трубы зарыть в дно, а тут тайфун...
— И что же?
— Ничего. От труб ничего не осталось. Металлолом. Прямо под водой резали и выволакивали, резали и выволакивали, резали и выволакивали. — Панюшкин, вспомнив прошедший тайфун, механически повторял эту фразу.
Колчанов постоял у схемы, зябко передернул плечами.
— Николай Петрович, что же вас заставляет сидеть здесь который год? Зарплата? Такую же вы могли бы получать и в другом месте, более обжитом... Должность? То же самое... Слава?
— Какая слава! — Панюшкин горько рассмеялся. — Тут ославишься — всю жизнь не проикаешься!
— Может, вы... — Колчанов понизил голос, — романтик?
— Нет, я не романтик, — Панюшкин покачал головой. — И отношение у меня к этому понятию... неважное. Стоит за ним что-то наивное, кратковременное. Энтузиазм, не подкрепленный достаточным количеством информации. Более того — энтузиазм, пренебрегающий информацией, будто главное в нем самом, в энтузиазме. Ничего, дескать, что мало знаем, ничего, что невежественны и неопытны, зато у нас главное: мы молоды и полны желания что-то там сделать. Причем не просто сделать, а с непременным условием, чтоб песня об этом была! — Панюшкин с каждым словом говорил все резче. — Романтика — это так... цветение весеннего сада до заморозков, до града, до засухи и нашествия всяких паразитов!
— Ну, на этот счет может быть и другое мнение. Мне лично нравится цветение весеннего сада, — улыбнулся следователь.
— Мне тоже, — быстро сказал Панюшкин. — Смотрится приятно. Но в весенний сад нужно приходить сытым, одетым и обутым. Подкрепиться в нем нечем. На романтику я смотрю как на чисто производственный фактор, который не вызывает у меня восхищения, потому что это ненадежный, неуправляемый, непредсказуемый фактор. К нам сюда приезжают иногда этакие... жаждущие романтических впечатлений. Ах, говорят они, неужели эта узкая полоска земли на горизонте и есть Материк?! Надо же! — говорят они, глотая комки в горле. Их лица становятся задумчивыми, значительными, почти скорбными. И они до глубокой ночи колотят пальцами по струнам пошарпанных гитар, поют о чем-то возвышенном и трогательном, доводя себя чуть ли не до слез... А утром их не поднимешь на работу. Романтики! — Панюшкин фыркнул по-кошачьи и с досадой хлопнул ладонью по столу. — Видел. Встречался. Знаю. Им коровники в Подмосковье строить, чтоб можно было вечерними электричками на Арбат возвращаться. О, как они поют в электричках! Какая у них мужественная щетина! Какие экзотические названия намалеваны на их спинах масляной краской! Суздаль, Новгород, Кижи!
— Ну хорошо, а вас что здесь держит, Николай Петрович?
— Дело. Работа. Ответственность. Очень сухие, скучные вещи. Не убедительно?
— Нет, — Колчанов с сомнением покрутил головой. — Дело — оно везде дело. А вы здесь. Насколько я понимаю, уж вы-то, Николай Петрович, старый строительный волк, имеете право выбора. И выбрали этот медвежий угол, этот забытый богом и людьми край. Или проштрафились? И искупаете, так сказать, вину?
— Что вы! Разве можно наказать человека работой? Наказать можно отлучением от работы. Ведь это кощунство — наказывать самым ценным, чем только обладает человек: способностью производить осмысленные, целенаправленные действия. Сделать работу бесполезной, ненужной — вот страшное наказание. Это — высшая мера. И, насколько мне известно, в вашем ведомстве, товарищ следователь, преступников от работы не отлучают.
— Но какой же вы неисправимый романтик, Николай Петрович!
— Оставим это, — Панюшкин обиженно поджал губы. — Кого вы пригласили сюда?
— Хочу поговорить с вашей секретаршей. Нина Осадчая — так ее зовут? У нее последнее время жил человек, который подозревается в покушении на убийство. Так? Горецкий у нее жил? Они не расписаны?
— Кого вы еще пригласили? — спросил Панюшкин невозмутимо.
— Югалдину. Анну Югалдину. Как я понял, драка в пивнушке, или в магазине, назовите его как вам удобнее, произошла из-за нее? Один сказал о ней что-то обидное, второму это не понравилось, третий на ней жениться собрался, а в результате я здесь.
— Если бы я услышал о Югалдиной то, что сказал Горецкий, то поступил бы точно так же, как поступил Алексей Самолетов. И, надеюсь, вы, товарищ Колчанов, тоже поступили бы так же. Действительно, случилась драка между двумя парнями. Но она в сути своей имеет, этого нельзя отрицать, благородные мотивы — один сказал о девушке пошлость, второй счел своим долгом защитить ее честь. Но сделал это неумело, неловко, а в результате пострадал.
Панюшкин подошел к окну, долго смотрел на закатное солнце, и лицо его, освещенное красным светом, будто пожарищем, было печальным, словно там, в этом пожаре за окном, сгорало что-то очень дорогое для него, а он никак не мог вмешаться, ничего не мог спасти.
— Идут наконец, — сказал он. — Все трое идут. И Шаповалов, и Нина идет, и Югалдина. Хотя, по правде сказать, я не был уверен, что Анна согласится прийти.
— Как это согласится? — не понял Колчанов. — Она вызвана официально! — Следователь удивленно посмотрел на Панюшкина.
На крыльце послышался топот ног, голоса, потом шум переместился в коридор. Первой в дверь заглянула Югалдина. Она потянула носом воздух, поморщилась.
— Душно тут у вас! О чем можно толковать в такой духоте? О чем-то скучном и никому не нужном.
— Полностью с тобой согласен! — обрадованно ответил Панюшкин. — Заходи, Анна, заноси с собой свежесть-то, не оставляй ее в коридоре.
— Придется войти, — врастяжку сказала Югалдина и переступила через порог. Она искоса посмотрела на следователя, выдержала его усмешливый, выжидающий взгляд, улыбнулась, поняв, что ему приятнее было бы видеть ее смущенной. — А вы и есть тот самый знаменитый на весь Пролив следователь? — спросила она.
— Ага, он самый, — спокойно кивнул Колчанов.
— Допрашивать будете?
— А это моя первая обязанность. — Колчанов несколько мгновений смотрел на Анну с недоумением, потом улыбнулся понимающе: — Не надо. Я ведь еще ни в чем не провинился...
Последней в кабинет вошла Нина Осадчая — сжавшаяся, вроде даже ставшая меньше ростом, суше. Взгляд ее, настороженный и опасливый, сразу остановился на Колчанове. Она никого больше не видела в комнате, не слышала оживленного разговора, смеха Югалдиной, окающих слов Панюшкина, сиплого баса Шаповалова, она смотрела на следователя. И тот понял, почувствовал ее состояние, мучительное иссушающее ожидание, стремление узнать что-то, покончить с неизвестностью. Не раздеваясь, она села у двери, положила руки на колени, перевела дыхание. Разговор смолк, продолжать его так же легко и беззаботно было уже невозможно.
— Ладно, пошутили, и будя, — сказал Панюшкин. — Анна, ты вот что, подожди в приемной, а я пойду по делам. Скучать не будешь?
— Если и буду, вы же не останетесь меня развлекать? — усмехнулась девушка.
— Да ладно тебе, — Панюшкин вдруг так смутился, что сквозь его коричневые от зимнего солнца щеки проступил румянец. Поняв, что все заметили это, он смутился еще больше, начал зачем-то складывать в стопку бумаги на столе, рассовывать их по ящикам. Уже Анна вышла в приемную, Нина сняла пальто, села на табуретку к столу, а Панюшкин, торопливо одеваясь, все еще хмурился да поглядывал из-под бровей — не смеется ли кто?