— Выход у тебя хороший, — говорил он, — только ты должен сильнее топать ногами. Кричи: «Крестьянин!» Но веселее и бодрее. Да и текст нужно подтянуть идеологически. Начинай так: «Мы, малоземельные…», а уже после этого валяй про черепицу.
Когда после окончания собрания они выходили из театра, небо было затянуто серыми тучами, шел проливной дождь. В вестибюле его ожидал художник с делегатами косметических предприятий. Завтра предприятия устраивали торжественное собрание.
Шестой день застал его в поезде, в вагоне третьего класса. Он ехал на собрание предприятий бурового оборудования. Ему казалось, что ритм колес — это шум аплодисментов. Сам того не желая, он посмотрел на себя в стекло. Поезд уносил его все дальше и дальше.
Он приобрел несессер. С жильем у него тоже не было проблем. Как участнику съездов и конференций ему устраивали гостиницу и командировочные. Он умел жить бережливо. С волнением ожидал он часа выступления. Текстом пользовался уже свободно. Со временем к поправкам, внесенным некогда художником, он осмелился добавить свои собственные. И после слова «далеко» привык теперь кричать: «Все на борьбу за общий урожай!»
Он стал чувствительным к различным оттенкам успеха. Принимали его всюду охотно, так как в протокол любого собрания или съезда он вносил, несмотря на случайность и примитивность, здоровую струю классовости, высоко ценимую организаторами. Его текст удовлетворял требованиям властей по части критики. И нет ничего удивительного в том, что в отчетах, в многочисленных сводках текст его речей подвергался разнообразной и богатой литературной обработке. Так шло время.
Он стал причесываться на пробор. Новая жизнь стирала в нем память о прошлом. Распорядок его повседневных занятий превратился в непрерывную цепь путешествий, железнодорожных вокзалов, съездов конференц-залов, выступлений под открытым небом… Он вошел в состав нескольких комитетов, заседал в президиумах, был общественным опекуном детского сада. Знали его журналисты и шоферы служебных машин. Одновременно изменялись его привычки. Он научился пользоваться расписанием поездов, время от времени покупал одеколон. Только иногда ночью, когда он спал в гостинице, убаюканный воспоминаниями последнего собрания, плавными окончаниями речей, его будили ударяющие в окно капли дождя.
Это случилось уже тогда, когда он достиг большого совершенства, точности и размаха в своем занятии. Уверенный в себе, он не боялся даже центральных съездов. Конференции, фестивали, президиумы смешались у него в голове, и он не помнил даже, как оказался в машине в окружении пожилых товарищей с бородками, одетых в черное. Машина мчалась бесшумно в цепи ей подобных через город, потом выехала за его пределы. Смеркалось. Вокруг тянулись поля. Долго ехали и наконец остановились перед воротами, которые бесшумно отворились, открывая им путь во двор — почти парк, со множеством деревьев, газонами, ярко-зелеными в свете рефлекторов. Ночь была тихая. Минуя многочисленные лестницы и коридоры, они наконец очутились в зале, таком огромном, что его стены терялись во мраке. Только маленькая лампочка горела на столике председателя, но и она была затемнена металлическим козырьком. Потолка не было. Прямо во мраке неба сверкали звезды, как окаменевший ливень. Товарищи с бородками заняли места в креслах.
Один из них приветствовал собравшихся и спросил, кто хочет взять слово.
— Я! — закричал крестьянин. — Я хочу говорить!
О профессии никто его не спросил.
— Мы, малоземельные!.. — начал он и вобрал воздух в легкие, ожидая аплодисментов. Но напрасно. — Мы, малоземельные!!! — крикнул он еще громче. — Не знаем этих там, разных этих, но в район гвозди и черепица приходят, а у нас их нет, и люди…
Но его голос увяз в тишине. Через минуту откликнулся председатель:
— Это съезд астрономов. Кажется, вы не астроном. Кто вы?
— Я крестьянин, — ответил он.
— Крестьянин? Покажите руки!
Он поднес руки к лампе, так что ясно были видны ладони. Это были уже тонкие, белые руки, с которых исчезли последние следы тяжелого труда.
Служители вывели его среди молчания небесных тел, мерцавших холодным светом.
Над ручейком растет береза, рядом стоит хатка. Ветры и дожди продырявили крышу, поработав над ее разрушением. Хозяйка, постаревшая от тоски, сидит на пороге и не сводит глаз с дороги, вглядываясь в даль, не идет ли он. В конце концов он возвратился, но уже не такой, как раньше — волосы причесаны на пробор, в руках несессер. А когда она подбежала к мужу, он не обнял ее, а заносчиво провозгласил:
— Мы, малоземельные…
Последний гусар
Люциуш был окутан мраком неизвестности и значительности. Разные люди, друзья и знакомые, кое-что о нем знали — одни больше, другие меньше, но всё знали только немногие. Всё знали только жена Люциуша, мать Люциуша и бабка Люциуша. Остальные — родственники Люциуша, даже его дети — вынуждены были теряться в догадках.
Ежедневно, когда дети уже шли спать, а сам Люциуш в домашних туфлях, с газетой в руке сидел у лампы, жена Люциуша подходила к нему, клала голову ему на колени и, долго-долго глядя в глаза, наконец шептала:
— Ради бога, Люциуш, береги себя…
Люциуш не любил бульон из телячьих костей и правительство.
Люциуш был герой.
Случалось, что, придя домой взволнованный, он не произносил ни слова, хотя домашние знали, что если бы он хотел и мог, он рассказал бы многое. Вечером жена спрашивала его робко, с нескрываемым удивлением:
— Опять?..
Люциуш кивал головой и потягивался. Вся его фигура выражала мужественность и силу.
— Где?.. — продолжала расспрашивать жена, пораженная собственной дерзостью.
Он вставал, подходил к двери, быстрым движением открывал ее, проверял, не подслушивает ли их кто-нибудь. Он проверял также шторы на окнах и отвечал приглушенным голосом:
— Там, где всегда…
— Ты… — говорит жена.
Этим словом выражалось очень многое.
Среди близких друзей Люциуша, как мы уже говорили, ходили упорные слухи: Люциуш должен знать… Люциушу что-нибудь угрожает?.. Ах, этот Люциуш… Люциуш им покажет, будьте уверены…
Мать Люциуша и боится за него, и гордится им. Она называет его не иначе, как «мой сын». Бабка Люциуша, непреклонная матрона, живущая отдельно, только гордится. Внешне же она не выказывает никакого страха. Своей дочери, матери Люциуша, она говорит:
— В наше время надо рисковать. Делу нужны бесстрашные люди. Если бы Евстахий был жив, он делал бы то же, что и Люциуш.
Беседуя с правнуками, она на что-то намекает:
— Гордитесь, что у вас такой отец, — и показывает им картинки, на которых изображены скачущие по равнине рыцари с султанами. — Ваш отец тоже мог бы так. Его не сломили…
А в это время Люциуш входил в общественную уборную и старательно запирался в кабине. Через некоторое время с тигриным блеском в глазах он еще раз выглядывал — нет ли кого? — и, молниеносно достав из брюк мел, писал на стене: «Долой большевиков!»
Потом выходил из уборной, вскакивал в первую попавшуюся пролетку или такси и, петляя улицами и переулками, возвращался домой.
Вечером жена робко спрашивала его:
— Опять?
Люциуш действует уже давно, и хотя жизнь постоянно терзает его нервы и обрекает на бессонницу, он не смиряется.
Люциуш осторожен, он изменяет почерк. Время от времени одалживает авторучку у своего начальника. «Если установят, кому принадлежит ручка, которой это написано… Ха-ха»… — И он злорадно усмехается, мысленно представляя, какой бледный вид будет иметь начальник конторы и как будут обмануты его, Люциуша, преследователи. Сатрапы!
Бывают моменты, когда у Люциуша кровь стынет в жилах. Кажется, нет выхода. Например, однажды, когда он писал на стене: «Католики не сдадутся», — кто-то вдруг забарабанил в дверь. У Люциуша сердце замерло. Он был уверен, что это они. Он осторожно стер свежую надпись. Барабанить не переставали. Тогда Люциуш проглотил карандаш и только после этого открыл. Вошел тучный мужчина с портфелем (прокурор? — мелькнуло в голове Люциуша), лицо у мужчины было красное, он молча вытолкнул Люциуша и заперся изнутри. Люциуш долго помнил эту минуту.