Всем-то свою половину монеты сую
Брось, отойди! Здесь не слышали слова
"монета"!
Так и брожу. А вокруг, погружаясь во тьму,
Воет отчизна — в разоре, в позоре, в болезни.
Чем мне помочь тебе, чем? Повтори, не пойму!
И разбираю: исчезни, исчезни, исчезни.
ОКЕАН НА БРАЙТОНЕ
Совок бессмертен. Что ему Гекуба?
Не отрывая мундштука от губ,
Трубит трубач, и воет из раструба
Вершина, обреченная на сруб.
Вселенской лажи запах тошнотворный,
Чужой толпы глухой водоворот,
Над ним баклан летает непокорный
И что-то неприличное орет.
Какой резон — из-под родного спуда
Сбежать сюда и выгрызть эту пядь?
Была охота ехать вон оттуда,
Чтоб здесь устроить Жмеринку опять.
Развал газет, кирпичные кварталы,
Убогий понт вчерашнего ворья…
О голос крови, выговор картавый!
Как страшно мне, что это кровь моя.
Трубит труба. Но там, где меж домами
Едва обозначается просвет,
Там что-то есть, невидимое нами.
Там что-то есть. Не может быть, что нет.
Там океан. Над ним закат вполнеба.
Морщины зыби на его челе.
Он должен быть, — присутствующий немо
И в этой безысходной толчее.
Душа моя, и ты не веришь чуду,
Но знаешь: за чертой, за пустотой
Там океан. Его дыханье всюду,
Как в этой жизни — дуновенье той.
Трубит труба, и в сумеречном гаме,
Извечную обиду затая,
Чужая жизнь толкается локтями
Как страшно мне, что это жизнь моя!
Но там, где тлеют полосы заката
Хвостами поднебесных игуан
Там нечто обрывается куда-то,
где что-то есть. И это — океан.
ХРАП
Рядом уснуть немыслимо было. Прахом
Шли все усилия — водка, счет, "нозепам":
все побеждалось его неумолчным храпом,
вечно служившим мишенью злым языкам.
Я начинал ворочаться. Я подспудно
Мнил разбудить его скрипом тугих пружин,
Сам понимая, насколько это паскудно
вторгнуться к другу и портить ему режим.
После вставал, глотал из графина воду,
перемещался в кресло, надев халат,
Он же, притихнув, приберегал на коду
Самую что ни на есть из своих рулад.
Я ненавидел темень глухих окраин,
Стены домов, диван, который скрипел…
Кто-то сказал, что Авеля грохнул Каин
Только за то, что тот по ночам храпел.
Сам я смущался, помнится: в чем тут дело?
Терпим же мы машины, грозу, прибой…
Дремлет душа, и кто-то хрипит из тела
Иноприродный, чуждый, ночной, другой.
Этот постыдный страх и брезгливость эта
Нынче вернулись ко мне, описав петлю.
Возраст мой, возраст!
Примерно с прошлого лета,
Ежели верить милой, я сам храплю.
Тело свое я больше своим не чую,
в зеркале рожи небритой не узнаю
все потому, что нынче живу чужую,
Странную жизнь, пытаясь забыть свою.
Плечи мои раздались и раздобрели,
волос течет-курчавится по спине,
голос грубеет, и мне в этом новом теле
Дико, как первое время в чужой стране.
Лишь по ночам, задавленная годами,
Смутной тревогой ночи, трудами дня,
вечным смиреньем, внезапными холодами,
прежняя жизнь навзрыд кричит из меня.
Это душа хрипит из темницы плоти
нищим гурманом, сосланным в общепит,
голым ребенком, укрывшимся в грубом гроте…
Я понимаю всякого, кто храпит.
Это душа хрипит из темницы жизни,
Сдавленно корчится с пеною на губах.
Время смежает веки. И по Отчизне
"Стррах" раздается, "пррах" раздается, "кррах".
* * *
Проснешься ночью,
вынырнешь из сумрачных глубин
И заревешь, не выдержишь без той, кого любил.
Покуда разум дремлет, устав себя бороть,
пока ему не внемлет тоскующая плоть,
Как мне не раскаяться за все мои дела?
Любимая, какая ты хорошая была!
Потом, когда сбежала ты, я дурака свалял
И ни любви, ни жалости себе не позволял:
Решил тебя не видеть — не замечал в умор,
Решил возненавидеть — держался до сих пор…
Да как бы мы ни гневались,
пришиблены судьбой,