Начавшаяся война очень быстро развеяла многие наши заблуждения, и прежде всего в том, что мы будем бить врага на его территории...
Отступая, мы несли потери в несколько раз превышающие потери наступавших — факт небывалый в истории войн! Все это не могло не отразиться на настроении солдат и офицеров.
Как ни парадоксально, нечеловеческие условия войны давали нам ощущение некоторой свободы. Мы почувствовали себя ответственными за судьбу нашей страны, ощутили свой долг перед ней.
Чувство долга руководило мной, когда я бежал из плена и решил, точнее, даже не решил, а просто точно знал, что буду продолжать борьбу, — а как же иначе?
Наверное, и перед этим, в днепропетровском госпитале, это чувство руководило мной, когда, не долечившись, еще хромая, настаивал на отправке на фрбнт, и был направлен в распредба-тальон. Вскоре туда прибыл представитель артиллерийской части за пополнением. Брал только добровольцев. Я встал в строй. Среди нас оказалось несколько человек, опиравшихся на костыли или палку, был один с подвязанной рукой.
Им приказали покинуть строй. Я воспользовался тем, что стоял во второй шеренге, незаметно отбросил палку, и был зачислен в полк.
Что же, как не чувство долга, заставило меня тогда, в харьковском котле, подняться в последнюю безнадежную атаку против танков и бронетранспортеров с пустым диском автомата? Я шел вперед, чтобы умереть, ибо было ясно, что вырваться уже не удастся.
Я случайно уцелел, став свидетелем не только одной из самых ужасных трагедий этой войны, когда в результате плохо продуманной операции мы потеряли почти миллион наших воинов, но и явился очевидцем расстрела эсэсовцами наших пленных, только за то, что они быди евреями.
Все это явилось решающим їолчком, определившим мои дальнейшие действия в тылу противника. Приняв решение продолжить борьбу с захватчиками, я не имел в виду немцев вообще и, несмотря ни на что, не испытывал к ним чувства ненависти, уже тогда начиная понимать, что большинство из них вторглись на нашу землю не по своей воле и что они такие же жертвы войны, как и мы. Эта мысль имела неоднократные подтверждения. Так уж получилось, что, несмотря на участие в непрерывных боях с первого дня войны, мой «лицевой счет» убитых немцев так и остался неоткрытым. Запомнился случай, происшедший в конце первой военной зимы. Полк тогда занимал позиции по берегу Донца. Наш наблюдательный пункт находился у самой воды. На противоположном берегу — немецкие позиции. Пользуясь предрассветным затишьем, я выбрался из блиндажа подышать свежим воздухом. Слегка посветлевшее на востоке небо еще не в силах было придать четкость очертаниям предметов на вражеской стороне, и его, немецкого автоматчика, я заметил не сразу. Он первым увидел меня, но почему-то не выстрелил. Нас разделяло каких-нибудь 40—50 метров. У него автомат на груди, готовый каждую секунду прошить меня короткой очередью, мой — остался в блиндаже (а если бы и был при мне, первым я все равно бы не выстрелил). Немецкий ефрейтор с любопытством разглядывал меня. Потом начал негромко насвистывать нашу «Катюшу». Я ответил тем же. Возобновившаяся артиллерийская дуэль прервала наше музыкальное общение. Мы мирно разошлись по своим блиндажам. Была ли это случайность? Не знаю... Думаю, что нет.
Только за один год, проведенный на фронте, я видел гибель неисчислимого множества воинов. А сколько их погибнет еще, пока не насытится это страшное чудовище — война?
В памяти вставала картина художника Верещагина «Апофеоз войны». Какой невыразительно малой выглядела бы та горка человеческих черепов по сравнению с горой черепов этой войны. В той — люди гибли в основном в сражениях на фронте. В этой — дополнительным поставщиком смерти стал тыл. Люди погибали от бомбежек, блокадного голода, от пуль карателей, массовых расстрелов, в газовых душегубках, в концлагерях, на виселицах, гильотинах... Вот во что вылилась вторая мировая. Каждый ее день приносил новые жертвы.
Пока еще плохо представлялось, что в сложившейся ситуации можно сделать, чтобы заткнуть глотку этому ненасытному чудовищу, но чувствовал, что не должен оставаться в стороне.
Я объявил войну войне. Способствовать ее скорейшей кончине — стало моей главной целью. Тыл противника становился теперь моим фронтом. Знание языка, диалектов, основных реалий жизни Германии и владение произношением открывало немалые возможности. Нужна была только хоть какая-нибудь связь с нашими. А это была проблема...
До города Сумы, где предположительно находилась конспиративная база, было около двухсот километров. Я решил отправиться туда, чтобы отыскать ее, а если не удастся, то уйти в партизаны.
Свое военное обмундирование отдал старику, получив взамен гражданские брюки, рубашку и картуз. Брюки были еще довольно крепкие, но рубашка настолько ветхой, что рукава пришлось тут же закатать, чтобы они не болтались отдельными полосками.
Опасаясь погони, решил переждать несколько дней, прежде чем отправиться в путь. Нашлось и подходящее укрытие. Сразу за домом находилось небольшое озерцо, заросшее камышом, с островком посредине. Пробраться к нему можно было по совсем незаметной тропке. Туда, на этот островок, и отвел меня дедов внук Гриша.
Однако то, что дед называл островком, оказалось большой кочкой, далеко не сухой и твердой. Она была настольно мала, что не позволяла вытянуться во весь рост. Стоять же можно было только согнувшись или на коленях, иначе голова выглядывала и? камыша. Чтобы не обнаружить себя, приходилось в течение всего дня лежать, поджав ноги, на влажной, зыбкой почве. Только с наступлением темноты я с усилием поднимался, разминая затекшие конечности. Но стоило слегка потоптаться на месте, как по; ногами начинала хлюпать вода. Днем одолевали комары, ночью, в мокрой одежде, не мог заснуть от холода. Вынужденное безделье усиливало эту лежачую пытку. К счастью, у меня сохранился крохотный, размером со спичечный коробок, словарик немецкого языка. С его помощью я коротал время, пополнял словарный запас. Если бы не это занятие, не выдержал бы и трех дней, а пробыть на островке пришлось все десять.
В эти томительные своим однообразием и неопределенностью дни мысли часто обращались в прошлое...
6. Экскурс в прошлое
Мысленно возвращаясь в годы детства, как самое светлое оконце той поры, постоянно вспоминаю мою московскую немецкую школу.
Собеседование проводила сама директриса. Сначала она спросила:
— Как тебя зовут? — спросила, разумеется, по-немецки.
Я сразу ответил. Она повторила мое имя, но сделала ударение на «о» — Борис, пояснив, что так будет правильнее, если по-немецки. Ее же я должен называть «геноссин Вебер». Потом она спросила, как зовут моих родителей, бабушек и дедушек, говорит ли кто-нибудь из них по-немецки? На вопрос, чем занимаются родители, я пытался ответить, но из этого ничего не получилось: мой словарный запас оказался недостаточным. Потом я должен был рассказать, как провел лето. Я путал падежи, мне явно не хватало знания языка. Видя мои затруднения, директриса помогала мне наводящими вопросами. Ее произношение немецких слов несколько отличалось от произношения моей учительницы, и не все было понятно. Словом, беседа получилась довольно корявой. Я был недоволен собой и думал, что провалил экзамен. Меня попросили подождать в холле, пока мама говорила с директрисой в ее кабинете. Мама вышла оттуда с улыбкой — меня приняли. Мама сказала, что директор очень милая женщина и почти без акцента говорит по-русски.
Кроме детей из Германии и Австрии, преимущественно девочек, плохо или совсем не говоривших по-русски, в нашем классе было пятеро москвичей: Саша Кавтарадзе, Саша Магнат, Боря фрейман, Эрих Вайнер и я. Самым взрывным среди нас был Саша Кавтарадзе, готовый мгновенно включиться в любую затею, а самым флегматичным — Эрих Вайнер. Он предпочитал держаться в стороне и даже не принимал участия в наших мальчишеских играх.