Но я была такой. И пусть с прошлым покончено раз и навсегда — те годы, когда я барахталась в дерьме, тоже навсегда останутся моими. Может быть, то, что я сделала с собой, хоть в какой-то мере можно считать искуплением? Не знаю, очень хотелось бы верить, что это клеймо не навеки… Знаю одно: я с радостью пошла бы на любую пытку, если бы мне сказали, что после этого прошлое исчезнет — или пусть не исчезнет, но я смогу быть чистой в его глазах. Это был бы для меня высший дар. Но я не имею на это права, не имею права даже думать об этом… И не имею права гнать от себя мысли о том, что было.

Иногда я думала, что мне стало бы легче, если бы я хоть раз могла заплакать. Почему-то я словно забыла, как это делается. Только иногда в горле как будто стоят слезы, но не могут вырваться наружу. Мне кажется, если бы кто-то увидел меня плачущей, я бы умерла от стыда… Хотя причина не только в этом: что-то заставляет меня сдерживаться и наедине с собой. Может быть, последние мои слезы пролились в ту ночь. Когда вновь светлой нитью пронизали мою память забытые слова, и среди отражений, все яснее проступавших в невидимом зеркале, были мы двое, и с ослепительной четкостью — так, будто открылись глаза, будто рассеялась тьма веков и в сознании вспыхнул яркий свет — я вспомнила другую ночь, далекую ночь на берегу Тибра…

Много позже мне встретились эти строки:

«…Я постараюсь убедить тебя никогда не жалеть доблестного мужа, ибо он может иногда казаться достойным жалости, но не может им быть.

Фортуна ищет себе равных, самых доблестных, а других обходит с презрением. Ей нужен противник, с которым она могла бы помериться всей своей силой: она испытывает его огнем…

Лишь злая судьба открывает нам великие примеры. Раненому почет куда больше, чем тому, кто вышел из битвы невредимым, пусть даже совершив не меньшие подвиги… Разве он был бы счастливее, грея свою руку на груди у подруги?»

Все это так, конечно, и написал это автор, которого я очень уважаю, и я согласна — в общем. То есть, согласна, если бы речь шла о ком-то другом. Но он… Как же мне может быть не жаль его? И я думаю, это не тот случай, когда «жалость унижает человека». Такого, как он, не может унизить ничто — именно потому, что он выше самой судьбы. А унизительно, я думаю, другое: жалеть самого себя. И тех, кто это делает, можно назвать поистине жалкими, и вот они-то как раз не заслуживают ничьего сочувствия…

Возможно, я вообще жестокий и черствый человек, но мне всегда была отвратительна слабость. А узнав его, я начала вдвойне презирать тех людей, которые не умеют достойно «претерпевать сильное»… В моей жизни он стал первым — и с тех пор остается единственным — кого мне было по-настоящему жаль. Я бы отдала все, чтобы взять его боль на себя. Это не пустые слова, я понимаю, о чем говорю. Потому что в ту ночь, вспомнив о встрече с ним, я поняла главное: свою шкуру не стоит считать основной ценностью в жизни. Равно как и не следует слишком ценить саму жизнь. Во всяком случае, не нужно стремиться сохранить ее любой ценой! Ведь на самом деле жизнь не принадлежит нам — ее может отнять кто угодно, и враг, и случай. Единственное, чего нельзя отнять у человека против воли, это его честь и достоинство. И из всего, чем обладает человек, это единственная настоящая ценность…

Я предала его. И саму себя тоже. Потому что в ту ночь я поняла, какой могла бы — и должна была — быть. И поняла, что главное во мне — то, что зовется «я есмь!» — оставалось живо под всей этой наносной шелухой, как сердцевина под корой гниющего дерева. Когда-то оступившись по глупости, я шла дальше в обличье бессовестной и безмозглой шлюшки, и вдруг оказалось, что маска не намертво приросла к лицу… Та, которая была тогда с ним на берегу ночной реки, не умерла — и вот почему мне было так больно увидеть ее образ облепленным грязью, когда довелось заглянуть внутрь себя.

Я хорошо помню это ощущение — как жжет тело кислота, въедаясь все глубже… Помню, как в глубине ожога виднеются сгоревшие сосуды. И каждый день вижу шрамы на своей груди. Я молчала тогда, и никто не узнал об этом. С тех пор я ни разу не пожалела о сделанном. Да, бывает грязь, которую можно смыть только так… Возможно, другая смогла бы, вывалявшись в дерьме, отряхнуться как ни в чем не бывало и идти дальше. Но я не осуждаю других, пусть они живут как хотят. А я, разве я могла бы оставаться измаранной, помня о том, что когда-то пришла к нему — и однажды приду снова?… Вначале я хотела покончить с собой, но потом решила, что не имею на это права: ведь я умру такой же, как жила, и уже не смогу ничего изменить. Нет, более достойный выход — постараться при жизни стереть следы прошлого. Пусть никому не под силу сделать бывшее не бывшим, и то, что было, останется навсегда — но утратит свое значение!

Иногда я думаю так. А потом вдруг понимаю, как это самонадеянно с моей стороны… Может быть, этот поступок отчасти оправдал бы меня здесь, на земле — в глазах других людей. А кто эти «другие» и какое право они имеют судить меня? И что мне их суд? Из тех, с кем я общаюсь теперь, никто не знает о моем прошлом. А те, кто знал меня прежде, ничего бы не поняли. И тот зеленый пацан, которому его сверстница сама предложила себя после стакана водки, и потасканный любитель клубнички, который совал деньги и подарки девчонке младше своей дочери за то, что она выполняла все его прихоти, умело притворяясь, будто ей не противна его мужская немощь, — все они разве что решили бы, что я свихнулась… Но на них тем более наплевать. Для меня важно мнение только одного человека — того, кто жил на земле много лет назад, того, кто давно стал тенью. И даже если бы он ничего не знал о том, что со мной было, я все равно не смогла бы солгать ему…

Но там — знают все. Там, «где в подлинности голой лежат деянья наши без прикрас, и мы должны на очной ставке с прошлым держать ответ…» На самом деле то, что записано в книгу жизни, не смыть даже собственной кровью. Все остается. И глупо думать, что пережитая боль дает мне право быть прощенной им… Такого права у меня нет и не может быть. Есть только надежда.

…Дай еще на тебя поглядеть мне!

Рок в последний ведь раз говорить мне с тобой дозволяет…

Но отвернулась она и глаза потупила в землю,

будто не внемля ему, и стояла, в лице не меняясь.

Трижды из сомкнутых рук бесплотная тень ускользала,

словно дыханье, легка, сновиденьям крылатым подобна…

Это единственное, чего я боюсь, это будет мне самым страшным наказанием — если ты так же отвернешься от меня…

* * *

Сегодня 13 февраля. Первый из дней поминовения, день открытия Врат. Еще восемь дней будет открыт переход между двумя мирами.

Легкие души теперь и тела погребенных в могилах

бродят, и тени едят яства с гробниц и могил…

Только дважды в год открываются врата. Сейчас — и еще три дня в мае. Девятого, одиннадцатого и тринадцатого числа…

Я вошла за ограду, как всегда, склонив голову. «Поклон месту сему»…

Когда пройдешь несколько шагов, за поворотом открывается выложенная белым камнем дорога. Она спускается под гору, а потом снова взмывает ввысь, как свеча, и бежит до самой противоположной стены.

Сюда почти никто не приходит. Но сегодня я увидела чуть поодаль группу людей в черном, — я их встречала уже несколько раз. Подростки в балахонистых одеяниях, с выкрашенными в иссиня-черный цвет волосами, у девчонок кроваво-красные губы и густо подведенные глаза. «Готы». Они меня тоже узнали, один паренек приветственно махнул рукой, я кивнула в ответ. Ах, ребятки, ребятки… Как хорошо, что для вас это интересная игра, что вы приходите сюда в поисках острых ощущений, и вам можно видеть во всем этом романтику… А мне? Скверно мне, ребятишки. Боги, как скверно…

Была оттепель, снег растаял. Дорога ясно виднелась передо мной, светлой нитью пронизывая город мертвых. Легкий туман над землей светился в лучах заката, и темное поле по обе стороны пути было окутано красным сиянием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: