Почему говорят «красный»? — подумал Завиша. Что «красного» он может сказать? Ничего — только о себе да о себе. Революционные мысли? «Я и революция, — смеялся как-то генерал, — нам не по пути, господа».
А ведь он, Мох, объяснял, говорил, но его не хотели слушать. И что? Заигрывание с эндеками, забастовки, безработица, нищета, полное отсутствие идей об укреплении экономики. Мыслящих людей отстранили… немецкая опасность… коррупция… Куда нас ведет «бывший гражданин Смиглый»?..[21] Когда это Мох сказал? Когда они выпивали в «Адрии»? Или в тот раз у Барозуба? Плохо, плохо и еще раз плохо… А звучит как: «Все хорошо, все хорошо». А что же Красный Мох предлагает? Смеху подобно! Разве не хватит того, что он все видит и говорит об этом? Его никогда не желали слушать — и вот результат! Генерал сжимает в руке чашечку, и она сейчас лопнет… Он, Мох, не для того живет на свете, чтобы составлять программы. Ему это ни к чему. Большой, высокий, узколицый, обтянутый жесткой кожей, глубоко посаженные голубые глаза… Он душит в себе все свои обиды и унижения; он потому и «красный», что держит в сердце правду… Что знает, то знает, а пророчествами заниматься не собирается.
Ну, хватит про Моха. Разве этого ожидал Вацлав Ян? А может, он рассчитывал не на генерала, а на других: на Жаклицкого, Вехеча, Барозуба, Пшемека, Крука-Кручинского или даже на него, Завишу?
Эльжбета кладет ему сахар в кофе и осторожно наливает рюмку. По сути дела, приятная женщина и какая тихая! Трудно даже поверить, что она действительно сидит в этом салоне, в глубоком кресле, в тени, под позолоченными книжными корешками…
Теперь они слушают Жаклицкого, Вехеча, Барозуба… Эх, Жаклицкий, браток, посмотри на себя в зеркало, ведь ты же в Бригаде был худой как жердь. «На коне жердь, на жерди сабля…» Кто бы мог тогда подумать, что пройдет несколько лет, и улан станет ведущим военным теоретиком. Правда, теоретиком он стал случайно. Жаклицкий мечтал о большой политической карьере, хотел даже уйти из армии, его тянуло в дипломатию. Беку завидовал; но так случилось, что как-то раз черканул статейку, не очень большую, но довольно недурно написанную. Она называлась «Стратегия независимости». Ее прочитал сам Комендант и сказал: «Так ведь ты же теоретик, Жаклицкий!» Неизвестно, похвала это была или порицание, спросить никто не решился, поэтому Жаклицкого на всякий случай послали в Центр по подготовке пехоты. И он начал писать. Из упрямства. И даже довольно смело. А смело, видимо, потому, что отказался от политической карьеры. Она его уже не интересовала. Он развелся и женился на женщине, которую в Варшаве знали все, потому что у нее был цветочный магазин на Маршалковской и она охотно принимала приглашения на ужин, особенно в «Адрию». Ему не простили этой женитьбы. И не простили также «Стратегии великих и малых». Книга была опубликована уже после смерти Коменданта и наделала много шума. Какая стратегия малых народов, когда мы стремимся к великодержавности! Упрямство Жаклицкого, где-то по-своему и забавное, слишком далеко зашло. В Варшаве одно время популярна была поговорка: «Пугает, как Жаклицкий».
Завиша не очень точно помнил, какая опасность, по мнению бывшего улана, нависла над Польшей, но уж бесспорно, как и все, знал, что генерал больше всего боится германского могущества. Он даже в сейме призывал, так же как и Мох, к созданию танковых и механизированных соединений.
Твое здоровье, Жаклицкий! Я выпил бы, да ничего не осталось… У Барозуба хоть выпить можно было. Гражданин Жердь, расплывшийся, мягкий, с трудом поднимал свою большую задницу, когда тянулся за рюмкой… Он говорил. И не было никакой необходимости повторять то, что он уже написал. Порядочно накопилось личных обид и жалоб, а самым ужасным было то, что к нему, к Жерди-Жаклицкому (до войны его называли Жаклик), никто серьезно не относился. Боже ты мой! А кто из нас серьезно относится к самому себе?
Вот я сижу, думал Завиша, в идиотской комнате, которую Бася почему-то назвала гостиной, вылакал всю оставшуюся водку, брюки расстегнул, потому что давит ремень, а ведь будь у меня хоть капля энергии, я пошел бы в город или уж, по крайней мере, в спальню. А я ничего. Ставлю их одного за другим перед собой и смотрю, как они прыгают, болтают языками, и я среди них и с ними, только Вацлав Ян в сторонке, сидит с отсутствующим видом, с этим своим застывшим лицом и неподвижным взглядом. Что он от нас ждет, черт побери? Что еще хочет?
«А кто из вас о Польше?»
Ну вот возьмем, к примеру, Жаклицкого. «Принцип равновесия противоречий». И надо же такое придумать! Это его главное жизненное открытие, которое никто не заметил. Завиша вряд ли смог бы пересказать его идею. Противоречия между великими державами создают состояние неустойчивого равновесия, и существование малочисленных народов (уже не малых!) зависит от того, смогут ли они по возможности дольше сохранять право выбора, поэтому они скачут с одной чаши весов на другую, только бы сохранить это равновесие. Проще говоря: от них может многое зависеть, но серьезно заявлять о своей позиции они должны в двенадцать часов пять минут, а лучше всего никогда, и оттягивать, оттягивать, оттягивать… Ну так что же в конце концов: нужны эти танки или нет?
Вацлав Ян не слушал. Только Вехеч, звезда стольких сеймов, вонзал свой взгляд в Жаклицкого, морщил лоб, и каждый, кто не знал Вехеча, мог бы поклясться, что он ловит слова, расщепляет их и рассматривает, чтобы потом, когда придет его очередь, перевернуть сказанное, все выпотрошить и высмеять. Естественно, Завиша был уверен в том, что старик Вехеч, Веха, Крепа-Вехецкий (он когда-то собирался так себя окрестить) думает только о своих долгах. Они баснословно росли. Это было страшное явление, как разрастание больных клеток. Неоплаченные векселя и новые счета, и самое страшное во всем этом — его неудавшееся, проводившееся через подставных лиц дело с древесиной. (Завиша как раз в то время занимался экспортом древесины и обо всем знал, Веха пригласил его в «Европейскую» в Люблине и, положив руку на его колено, умолял не проболтаться.) Так чего же Вацлав Ян ждет от Вехеча?
И трагическая деталь: Жаклицкий встал и, широко расставив ноги, едва держался на них. Да, действительно, он и на самом деле когда-то был похож на жердь, все это сразу вспомнили, задрав головы, чтобы посмотреть на него. «Друзья… — сказал он. — Друзья, — повторил и остановился, словно хотел сказать что-то важное и забыл. — Мы остались одни», — тихо произнес он и опустился в кресло.
Дождь громко застучал по оконному стеклу. Завиша подошел к окну и легонько толкнул его рукой, оно было не закрыто. Внизу пустынная улица, качающийся свет фонаря. Черный верх извозчичьей пролетки. Он увидел себя, идущего под дождем. Чего ты ищешь, идиот? Под дождем по улице, а потом полем, по вязкой грязи в ближайший лес. Они должны там быть, должны были ждать, черт побери, но лес пуст, редок, оголен. Куда? Хотя бы на минутку бросить винтовку и ранец, упасть в траву, все равно куда, только бы не идти, не чувствовать стертых ног, он стоит на ранах, волочет по песку ободранные ступни. Ему вспомнилась Крана, погибшая на берегу Стохода… Он шел и шел, пока не посерела ночь, шел, забыв, что существует, что есть еще что-то, кроме его ног и дороги. И именно тогда откуда-то из тумана вылез Вехеч, здоровый, чистенький и даже пухленький, с винтовкой, ловко висящей за плечом, и с шапкой набекрень. «Парень, — сказал он, — ты что, одурел? Идешь и идешь как одержимый, а люди стоят в шеренге и смотрят». И действительно. Дошел — и не знал об этом.
Депутат Вехеч. Многие годы он — важная персона, деятель, представитель. Я в партии, так нужно. Какую же устроили пьянку, когда он уходил из армии! Где пили? Вот именно: где пили? Вехеч выступил с речью, у него это получилось гладко, как, впрочем, и всегда. «Мы хотим Вехеча! С Вехечем в рабочее правительство!» Забавно, как какая-нибудь мелочь, например надпись, восклицание, чье-нибудь лицо, остается в памяти, и не знаешь, откуда она взялась, но засела в мозгу и сидит.
21
Первоначально в легионах было принято обращение «гражданин», позже его отменили.