Высоконьский пришел обсудить с Радваном его возражения, точнее, осторожные замечания к тексту записки атташата о военном положении России. Он расценил эти замечания как необоснованные, но они, по-видимому, беспокоили его, ибо он долго и довольно путано приводил свои аргументы; Стефан подумал, что майор, как и Ева Кашельская — разумеется, в начале их знакомства, — убежден, что бывший офицер секретариата Верховного регулярно отправляет донесения в Лондон. Кому? А может, действительно надо было?

Кетлич любил говорить, что развитие истории — это сумма интриг, случайностей и недоразумений. Он представил себе сеть интриг, которую плетут высоконьские и капитаны Н., опутывающую Сикорского, как густая паутина; казалось, нет ничего легче, как взять ее и порвать. Шутите, поручник!

— Само собой разумеется, — говорил тем временем Высоконьский, внимательно разглядывая Радвана, — что мы не располагаем достаточно полным материалом, наша информация носит, естественно, фрагментарный и случайный характер, но мы должны ее учитывать. То, что мы посылаем в генеральный штаб, должно соответствовать нашим знаниям обстановки, а эти знания мы получаем, живя здесь, ну и, разумеется, действуя в соответствии с нашей совестью.

— Но, — заметил Радван, — в записке содержатся оценки, которые могут оказать влияние на принятие политических решений.

— «Решений», — усмехнулся Высоконьский. — Те, кто их принимает, не говоря уже о Верховном, — он снова уставился на Радвана, — черпают информацию из различных источников, а не только от нас. Лично я убежден, что Красная Армия способна вести только оборонительные действия и никакого наступления стратегического характера предпринять пока не может.

— Я такого же мнения, — вставил вдруг Данецкий.

— Вчера, — сказал без колебаний Радван, помня сцену в квартире Евы, — сцену, которая теперь показалась ему неуместной и пошлой, — вы говорили совершенно другое.

Данецкий покраснел.

— Вы меня плохо поняли, — выдавил он из себя.

«Приобрел себе врага», — подумал Радван. Майор же как будто обрадовался.

— Значит, вы уже дискутировали, — сказал он, — прекрасно… Впрочем, этот спор носит чисто академический характер, достаточно подсчитать, даже опираясь на доступные источники, какие потери приблизительно понесли русские. Известно, что немцы преувеличивают их, но даже если они завышают эти потери в два раза, как долго смогут сопротивляться русские, когда начнется новое, весенне-летнее наступление? Будем реалистами…

— Будем реалистами, — повторил Данецкий.

— Ну, скажем, месяцев шесть, — продолжал Высоконьский, обращаясь теперь только к Радвану. — Вы же помните, видели собственными глазами, как гибли во Франции наши только что сформированные полки. Кто же зимой сорокового года ожидал разгрома? А может, надо было все же его предвидеть? Радван смотрит на меня как на человека, который саботирует соглашение. Я не саботирую, мой дорогой, а только пытаюсь представить, в меру своих скромных возможностей, какие последствия для нас будет иметь их разгром…

— А их победа? — спросил Радван.

Высоконьский взглянул на него и ничего не сказал.

* * *

Зал ресторана в «Гранд-отеле», видимо, мало изменился с дореволюционных времен — те же самые лепные украшения на потолках, слегка полинявшая обивка кресел и диванов, безукоризненная белизна скатертей и совершенно невиданная здесь услужливость официантов. Могло создаться впечатление, что войны нет. Но война шла, настигала людей на каждом шагу, даже этот внешний лоск, эта смешная напыщенность официантов служат ей и в ней находят оправдание своего существования рядом с очередями за буханкой хлеба, за бутылкой молока, за мясными обрезками. Мужчины в английских, американских, польских мундирах, ведущие себя здесь чересчур шумно, знают, что этот ресторанный комфорт — жест, предназначенный для них, жест, в сущности, неприязненный и презрительный: нате, дорогие союзнички, жрите досыта, чтобы подглядывать за нами, изучать масштабы нашего голода, быстроту утечки нашей крови. Но еда здесь была действительно отличная.

Стефан и Аня заняли столик у окна; какой-то польский капитан ответил кивком на поклон Радвана; сидевшая с английским офицером девушка внимательно посмотрела на Аню.

— Я не должна была сюда приходить, — сказала Аня, — давно не чувствовала себя такой чужой. Видел, как на меня смотрят? Хотя бы наш официант.

— На всех смотрят одинаково.

— Женщины, которые приходят сюда с офицерами, выглядят иначе, чем я. Посмотри на эту, с англичанином.

— Ты выглядишь чудесно, — сказал он, — и забудь хотя бы на минуту о войне, Куйбышеве, очередях… Мы пришли поужинать, давай сделаем перерыв… Как минута затишья на фронте, когда никто не стреляет.

— Хорошо, — рассмеялась она. — Ас кем ты бывал здесь раньше?

— Ни с кем, разумеется. Ты первая девушка…

— Эти сказки, Стефан, расскажи моей тете…

— Ревнуешь?

Подумал, что она действительно ревнует и что очень хочется ее сейчас поцеловать.

— Не ревную, пан поручник. Я голодна, с удовольствием съела бы горячего супа.

Это не составляло труда. Его забавляло и радовало удивление Ани, когда он договаривался с официантом по-английски. Заказал солянку, произнеся это слово с таким акцентом, что она расхохоталась, но, заметив взгляд официанта, тотчас же стала серьезной. Подумал, что Ане стыдно быть в роли иностранки с особыми правами, а сам он уже привык к этим правам. Только теперь понял, что эти блюда с рыбой, колбасой, икрой являются в этой стране чем-то необычным, что эта легкомысленная расточительность, с какой накладывают на тарелку слишком много, пробуют и оставляют, должна шокировать Аню, причинять ей боль, а может, вызывать неприязнь и презрение.

— Надо бы завернуть все это и забрать с собой…

Он хотел сказать, что все, что он имеет… Но вдруг его собственная позиция показалась ему такой же непрочной и временной, чуть ли не театральной, как здешнее изобилие. Официант налил водку, Стефан поднял рюмку, хотел что-то сказать, но в это время на эстраде появился оркестр, и спустя минуту он узнал мелодию «Последнего воскресенья» [34]. Певица пела по-русски. Это «Последнее воскресенье» в куйбышевском ресторане показалось им до боли родным, смешно и восхитительно сентиментальным. Они танцевали. Он почувствовал прилив нежности, когда увидел неуклюжие, явно не по размеру, сапоги Ани, и крепче прижал ее к себе.

Радван извлек вдруг из памяти сцену, подобно забытой, но исключительно ценной реликвии, лежащей в давно не открываемом ящике стола. Оп тогда быстро бежал вверх по лестнице львовского дома, как вдруг на него налетела девушка, худая, как жердочка, с большими косами; попав в его объятия, она подняла зардевшееся лицо и сказала: «Извините». Аня это тоже помнила. И то, что он был в курсантском мундире, а фуражку держал в руке. Сразу же выяснилось, что у них много общих воспоминаний. Школа, в которую ходила Аня… конечно, бывал там у ворот, а однажды на Кроводерской… А демонстрация в тридцать шестом? Конечно, помнил… Не сыграют здесь львовских песен, а то могли бы спеть…

Они почти забыли, либо им казалось, что забывают, что они смотрели на мир из разных окон: он — с балкона на третьем этаже, она — с низкого первого этажа, почти из подвала, во флигеле. Но разве в Куйбышеве имеет значение то, что разделяло их на родине?

Официант принес мороженое; свет был притемнен, играли вальс, англичанин чопорно танцевал со своей партнершей…

— Знаешь, — улыбнулась Аня, — минуту я чувствовала себя действительно хорошо…

На улице было пустынно и морозно. Они вошли в сквер. Радван взял Аню под руку и подумал, что ему не хочется расставаться с ней, что он не может теперь остаться один.

— Проводи меня домой, — попросила она.

— Не хочу! — взорвался он вдруг. — Пойдем ко мне, сварю кофе, выпьем по рюмочке коньяка… — И почувствовал, что сказал не то, что нужны были другие слова.

вернуться

34

Популярное довоенное польское танго.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: