Сикорский начал беседу с борьбы польского народа с немцами, и у него сложилось впечатление, что Сталин доброжелательно слушает его. Рассказал о созданной в Польше военной организации, о действиях польского военно-морского флота, авиационных дивизионов. Однако, подчеркнул Сикорский, единственный людской резерв у них остался здесь, в Советском Союзе, но состояние вооружения частей неудовлетворительное, а условия формирования неподходящие. И уже более резким тоном произнес:
— Солдаты мерзнут в летних палатках, испытывают нехватку продуктов, можно даже сказать, обречены на медленное вымирание. — И заключил более решительно, чем намеревался: — Учитывая все это, я предлагаю вывести армию и весь людской потенциал, пригодный к военной службе, например, в Иран, где климат и обещанная американо-британская помощь позволили бы людям в короткое время прийти в себя и сформировать сильную армию. Эта армия вернулась бы потом сюда, на фронт, чтобы занять выделенный ей участок.
Сталин явно не ожидал этого и ответил раздраженно:
— Я человек опытный и старый, знаю, что если уйдете в Иран, то сюда уже больше не вернетесь. Вижу, что у Англии полно работы и ей нужны польские солдаты.
Вмешался Андерс. Сикорский удивился, что каждое слово генерала раздражает его. Андерс вроде бы хотел смягчить слова Сикорского, повернуть беседу на более конкретные темы: продовольствие, фураж, военная техника, но закончил неожиданно резко:
— Это же жалкое прозябание.
Сталин стал более раздражительным, беседа потекла живее, переводчики едва успевали переводить.
— Если поляки не хотят сражаться, — сказал он, — то пусть уходят, мы не можем их удерживать, не хотят — пусть уходят.
— Если бы мы завершили формирование армии, — возразил Сикорский, — то давно бы уже сражались. Но сколько времени потеряно впустую, причем не по нашей вине… В теперешних районах дислокации нет условий для обучения наших солдат. Предложите тогда иное решение.
— Если поляки не хотят сражаться здесь, — повторил свою мысль Сталин, — то пусть скажут прямо. Мне шестьдесят два года, и я знаю: где войско формируется, там оно и остается.
— Вы, господин президент, обидели нас, заявив, что наши солдаты не хотят сражаться.
— Я человек прямой и ставлю вопросы откровенно. Намереваетесь вы сражаться или нет? — спросил Сталин.
— О том, что мы хотим сражаться, — сказал Сикорский, — свидетельствуют не слова, а факты. — Он решил попытаться изменить тон беседы. У него складывалось впечатление, что она не затрагивает главных дел. Он ведь не хочет выводить польскую армию из России, речь идет лишь об условиях ее формирования, обо всем, что им двоим, сидящим здесь, мешает договориться. — Я готов, — сказал он, — оставить армию в России, если вы выделите для нее более подходящий район концентрации, обеспечите снабжение и размещение.
— Мы можем предоставить польской армии такие же условия, какие предоставляем Красной Армии.
— В прежних условиях мы не сформируем даже корпуса, — повторил Сикорский.
— Я понимаю, что условия неподходящие. — Сталин говорил теперь более мягким тоном. — Наши части формируются не в лучших, говорю вам честно; пока мы можем предоставить вам только такие условия, какие имеет наша армия. Если уж очень хотите, то один корпус, две-три дивизии, — продолжал он, — могут уйти. Или, если хотите, выделю вам место и средства на формирование шести дивизий.
— Я еще раз подтверждаю наше желание сражаться вместе с вами против нашего общего врага — Германии.
Тон беседы изменился, холодок стал исчезать. Сикорский решил, что наступил удобный момент, чтобы поставить вопрос, который он считал самым трудным. Он полагал, что натолкнется на непроизвольное сопротивление, когда заговорил о судьбе поляков в России, но Сталин казался теперь более доброжелательным и более благосклонным к достижению договоренностей по конкретным вопросам. Итак, получено разрешение иметь представителей посольства даже во Владивостоке. Что же касается предоставления полякам более лучших условий, то Советское правительство готово максимально пойти им навстречу в этом вопросе.
Сталин подошел к карте и показал Ташкент, Алма-Ату, Южный Казахстан, Барнаул и Новосибирск как места возможного формирования польской армии. Положительно был решен вопрос и о предоставлении займа. Несмотря на возражения Молотова, Сталин согласился на сумму в сто миллионов рублей, которую просил Сикорский.
«Значит, все-таки с ним можно договориться. Этот грузин, — подумал он, — чем-то напоминает Пилсудского, только более последователен. Может, Кот чересчур пессимистически оценивает возможность найти общий язык с русскими? Ведь никогда до этого поляков и русских не связывало столько общего, сколько связывает их теперь».
— Мы, поляки, — сказал он, — рассматриваем войну не как символ, а как реальную борьбу, поэтому я уверен, что наша армия будет сражаться здесь вместе с вами.
— Знаю, что поляки — народ храбрый, — заметил Сталин.
— Когда ими хорошо командуют. — Сикорский решил сказать несколько теплых слов об Андерсе, подчеркнуть, что верит ему. — Я доверил нашу армию в России, — сказал он, — моему лучшему солдату, это лояльный командир, а восемь звездочек за ранения [18] говорят о его храбрости. Он не будет заниматься здесь политикой и не позволит делать этого своим подчиненным.
— Самая лучшая политика — это хорошо сражаться. — Затем Сталин обратился к Андерсу, и его непосредственность была, подумал Сикорский, не лишена обаяния. — Сколько вы просидели в тюрьме?
— Двадцать месяцев.
— Ну что поделаешь, такая была ситуация, — буркнул Сталин.
Итак, констатировал Сикорский, вопрос о формировании польской армии был в принципе решен.
— После осмотра лагерей, — сказал он, — я хотел бы вернуться в Москву, чтобы снова увидеться с вами, господин президент.
— К, вашим услугам, — ответил Сталин.
Но Сикорский не вернулся. Только еще раз, во время длившегося четыре часа банкета в Кремле, в котором участвовал и Рашеньский, он разговаривал со Сталиным.
— Мы, советские люди, — говорил Сталин, — считаем, что между польским и советским народами должны существовать самые лучшие отношения. Нет таких вопросов, которые мы не могли бы решить.
— Это верно, — согласился Сикорский. — Но для этого необходимо доверие.
— Вы что же, не доверяете нам? — спросил Сталин. — Мы же первыми признали ваше право на независимость.
— А потом оказались под Варшавой.
— А вы до этого в Киеве. Вам снился тогда Жолкевский [19] в Кремле.
— А затем Суворов был в Варшаве.
— Итак, — улыбнулся Сталин, — пора кончать драку.
— А границы? — спросил Сикорский.
На минуту воцарилось молчание.
— Мы должны установить наши общие границы, — промолвил наконец Сталин, — до мирной конференции, как только польская армия вступит в бой.
В Татищеве Рашеньский, как и ожидал, встретил полковника Валицкого. Их дружба, завязавшаяся еще в лагере, носила особый характер: полковник был намного старше подпоручника и относился к нему с отеческой снисходительностью, как к сыну, который наверняка доставит ему еще немало хлопот. В то же время Рашеньский с беспокойством и страхом, а иногда и с восхищением наблюдал, как Валицкий переносит лагерные лишения: никто никогда не слышал от него ни единого слова жалобы, и никто не знал, что неунывающий полковник долгие годы страдает язвой желудка.
Татищева, место дислокации пятой дивизии генерала Боруты-Спеховича, было последним этапом инспекционной поездки Сикорского по польским частям в СССР. Стоял крепкий мороз, дул пронизывающий восточный ветер; дивизия, построенная на огромном учебном плацу, дрожа от холода, ждала Верховного.
— В моем репортаже, — сказал Рашеньский, когда после парада и выступления Сикорского они с Валицким оказались в небольшой клетушке, которую полковник занимал в здании штаба, — будут, разумеется, и пафос, и слезы, и наверняка много возвышенного, потому что все, что я видел, действительно выглядело патетически. Борута, не слезая с коня, обращается к Верховному: «Смотри, генерал, Пятая дивизия стоит перед тобой…» Стоят парни на этом проклятом морозе, все знают, что пережили, смотрят на Сикорского, говорящего с трибуны: «Бог заглядывает в мое сердце… Я вас поведу и доведу…» Мы шагаем, утопая в снегу, осматриваем землянки, чудо земляной техники, — огромные, в которых живут по двести двадцать человек; знаем, что бревна для них носили за одиннадцать километров.