— Да, носили, — подтвердил Валицкий, — и я тоже. И Борута. Восторгаться, собственно, нечем. В таких делах не должно быть ни особого пафоса, ни излишней горечи.

— Я, — шепнул Рашеньский, — вот уже несколько дней переполнен пафосом, будто бы наелся вдоволь меду. В Тоцком вручали медальончики с польским гербом, и люди плакали…

— Может, и правильно, что плакали.

— В Бузулуке женщины декламировали свои стихи, посвященные генералу: «Ты всегда с нами». Все были растроганы до слез, даже Андерс прослезился.

— А что в этом удивительного?

— А я и не удивляюсь, полковник. Только мне все время хочется докопаться до подоплеки этого пафоса.

— А докапываться не надо.

— Те двое новобранцев, которых расстреляли в Бузулуке за кражу консервов со склада, тоже умирали патетически. А вокруг Россия: снег, голод, эшелоны с ранеными, очереди за хлебом в Куйбышеве. И слышишь: «Следующего удара не выдержат», «Надо перебираться поближе к югу, к границе». Прочитали два моих репортажа из России и теперь смотрят на меня как на врага.

Валицкий молчал.

— Смотрят, — продолжал Рашеньский, — как на видена [20], пилсудчика или коммуниста. А ведь происходят действительно великие дела, только пафос величия бывает, по-видимому, иным… Что на самом деле думает Сикорский? Ты же его знаешь, полковник.

— Знал, — сказал Валицкий. — А ты, — добавил, — не чуди, пиши спокойнее, что будет — то будет, а армия все-таки есть.

— «Мы вступили в эпоху свершившихся фактов, от которых зависит наше будущее» — так сказал Сикорский, выступая в офицерском клубе.

— Он прав, — заметил Валицкий.

* * *

Радван, хотя прошло уже несколько дней, никак не мог избавиться от ощущения чуждости и одновременно необычности окружающего его мира; все было необычным: и встреча Верховного, и его инспекционные поездки в Бузулук, Тоцкое, Татищеве. Эти лагеря ничем не напоминали ни Коеткидана, ни Шотландии. Не было ни тени лицемерия или театральности, как считал он, в том волнении, которого не скрывали встречавшие Сикорского рядовые и офицеры. В то же время он, Радван, в английском мундире с надписью «Поланд» на рукаве, вызывал, как ему казалось, подозрение и даже неприязнь. Как будто бы сам факт, что он не пережил всего, не знал, автоматически исключал его из среды местного офицерского состава. Ему задавали вопросы, на которые он не очень-то мог ответить; для них он был экзотической личностью, и все вокруг тоже казалось ему экзотическим. Поэтому Радван очень обрадовался, когда, войдя в офицерский клуб в Татищеве, увидел капитана Вихерского. Клуб помещался в большой темноватой избе, наполненной шумом голосов и резким табачным дымом. Он заметил любопытные взгляды: на него смотрели как на прибывшего из Лондона, близкого к Верховному человека. Дорогу ему преградил коренастый подвижный мужчина в очках. На погонах — две звездочки, вырезанные неумелой рукой из консервной банки.

— Врач, поручник Кшемский, — представился он.

— Радван.

— Знаю, слышал о вас. — И тихо, доверительным тоном: — Вы, поручник, прямо из Лондона, у вас есть, наверное, какая-то связь с Польшей?

— Не понимаю.

— Наверное, есть. У меня там осталась жена с месячной дочуркой, на улице Польной… Польная, тридцать два. И от них нет никаких известий.

— Понимаю.

— Вы знаете, где находится Коми?

— Нет.

— Я тоже не имел понятия, я — оттуда. Поручник, может, попросите какого-нибудь связного, ведь они курсируют туда и обратно; ради бога, лишь бы получить от них весточку, всего одно слово!

Не успел он ответить, как вдруг появился капитан Вихерский. Радван сразу узнал его, хотя тот и изменился, выглядел каким-то постаревшим. Его командир по военному училищу, не только командир, но и друг. Радван знал, что Вихерский искренне любил его и вплоть до самого Сентября интересовался его судьбой.

— Оставь его в покое, Кшемский, он тоже вряд ли что сумеет сделать, — сказал Вихерский врачу и сразу же после этого обратился к Радвану: — Я знал, что вы прибыли вместе с Сикорским.

— Называй меня, как и раньше, на «ты», — попросил Радван.

— Ладно, — улыбнулся Вихерский, — приглашаю тебя за наш стол.

Столько вопросов хотелось задать, но Радван так и не решился. За столом, к которому его подвел Вихерский, уже сидели двое офицеров: полноватый мужчина в мундире полковника и худой подпоручник с продолговатым, узким лицом и колючим, пронизывающим, не очень приятным взглядом.

— Валицкий, — буркнул полковник.

Фамилия Рашеньский, когда подпоручник представился, показалась Стефану знакомой.

— Зою ваши репортажи в «Ведомостях» я читал веред отлетом?

— Мои, — равнодушно подтвердил Рашеньский.

Радван окинул взглядом помещение. Некоторые лица показались ему знакомыми, но никого конкретно он вспомнить не мог. Пили много. Какой-то подпоручник, сидевший в глубине зала, вдруг встал и, слегка покачиваясь, поднял стакан.

— Да здравствует Верховный главнокомандующий! — крикнул он.

Но его никто не поддержал.

— Так что же было дальше, — поинтересовался Валицкий, обращаясь к Вихерскому, — с этим Кежковским?

Вихерский взглянул на Радвана:

— Таких рассказов ты наслушаешься здесь много…

— Кто-нибудь когда-нибудь составит из них антологию, — рассмеялся Рашеньский.

— А может, и нет, — сказал полковник, — потому что вкусы у всех разные…

— Так вот, от этой лесопилки до Красноярска, — продолжал Вихерский, — дорога была страшно тяжелой. Кежковский физически был более крепким, а Богушу приходилось труднее, ведь шли пешком несколько десятков километров; ночевали где придется, люди относились к ним, как правило, хорошо, привыкли ко всяким необычным вещам, хотя скитания поляков, по существу нелегальные или полулегальные, поражали даже стариков. Толпы беженцев на вокзалах питаются кто как сумеет, поезда то идут, то не идут… Людей выбрасывают из вагонов, арестовывают.

— Как это? — удивился Радван.

— Да так. Беженцы из фронтовой полосы, поляки, пробирающиеся на юг, хотя на лесопилках и в других поселениях им было сказано, что уезжать они не имеют права. Ведь идет война, повсюду голод, а порядок в тылу надо поддерживать. Их дважды задерживали… Кежковский хорошо знал русский язык, бывал здесь до войны, прекрасный инженер — специалист по двигателям, закончил с отличием артиллерийское училище, умел постоять за себя. А Богуш обычно отмалчивался: чтобы разговаривать с русскими, надо иметь талант. Кежковский его имел, понимал их. В одном местечке, называемом Дымяновкой, Богуш серьезно заболел и наверняка бы умер, сам теперь это признает, если бы Кежковский не подружился с каким-то инженером с Украины: сюда, в Дымяновку, эвакуировали моторный завод, и этот инженер работал на нем. Взял их к себе в клетушку, где ютился кое-как; Богуша положили на единственную койку, а эти двое — Кежковский и тот, украинец или русский, пили по ночам, спорили, набрасывались друг на друга чуть ли не с кулаками из-за Сталина, выселения поляков [21], из-за Львова и черт знает еще из-за чего и крепко подружились. Для полноты картины необходимо знать, что Кежковский был родом с восточных окраин Польши, из семьи волынской шляхты, и был, видимо, вывезен как потомок помещиков, хотя имение его дед давно уже промотал, а сам Кежковский работал до войны инженером, а на лесопилке делал чурки. Для несведущих поясню: срубал березы и колол их на мелкие части, это требовало определенного умения, но отнюдь не политехнического образования. Поэтому неудивительно, что, как только объявили амнистию, он стремился попасть в польскую армию и наверняка добрался бы до Бузулука, если бы не эта Дымяновка. Когда Богуш поправился и мог уже идти дальше, Кежковский вдруг заявил: «Я остаюсь здесь». — «Как это — остаешься?» — «Буду работать на моторном заводе». — «У русских?» — «У русских». Решил, что нужен им. Чувствовал себя там хорошо, сжился с людьми. Подвыпивший подпоручник, сидевший в глубине избы, снова поднялся с рюмкой в руке и запел «Первую бригаду» [22].

вернуться

20

Национал-демократическая партия в довоенной Польше.

вернуться

21

Имеется в виду выселение поляков с территории Западной Украины и Западной Белоруссии в 1940–1941 гг.

вернуться

22

Песня Первой бригады легионеров, сформированной Ю.Пилсудским в Галиции в годы первой мировой войны для борьбы против России.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: