Евреи и пленные советские солдаты помещались вместе в шестнадцатом бараке. Несколько сот человек. У пленных не отбирали обмундирования, поношенные, рваные гимнастерки мало чем напоминали военную форму. Евреи получили полосатую лагерную робу. Только те, из вчерашней вечерней партии, остались в вольной одежде. В черных кафтанах и модных осенних пальто, в пыльниках, а иные в одних пиджаках. Глядя на них, можно было безошибочно установить, кого сцапали в разгар зимы, кого в июле или августе. Кого с улицы, а кого из дома.

Буковская достала из буфета четвертинку водки и налила в кружку, из которой Шимко пил кофе. — За здоровье пана Яна… — полицай поднял кружку и про себя возблагодарил всех святых за то, что они сегодня мудро руководили его поведением. Хорошо знать то, что не знает еще даже начальник отделения. Инга Кеммлер? Именно Кеммлер, родом из Баварии. Кто раньше узнает, тот знает вдвое больше. — За его здоровье… — Ирена сделала усилие, чтобы улыбнуться, и ощутила болезненный спазм в горле. — Мне было досадно, когда моя мама грубила вам. Пожилых людей надо прощать, пан Шимко, они совершенно теряют голову в нынешних условиях… — Я ничего не помню… — растроганный полицай отставил пустую кружку.

Холодно, а у Розенталя по-прежнему лицо в испарине. Доба то и дело подходит и вытирает ему платком лоб и щеки. Доба показывает взглядом, чтобы Витольд собирался в дорогу, но ведь он еще ничего не уладил. Ждал подходящего момента и не мог дождаться. Ждал, пока Розенталь устанет и даст ему высказаться и чтобы Сабина открыла глаза и еще шире открыла их, услыхав, что не на киркуте приготовлено ей надежное убежище. — Какой лен, какая спелая пшеница… — пальцы Розенталя снова запутались в волосах Витольда, — не чудо ли, что у самого настоящего еврея светловолосый сын… — Пан Розенталь, я должен, наконец, кое-что сказать. Дело очень важное, а вы меня все время перебиваете… — К чему говорить, если я все знаю. Уже давно знаю, что Ян арестован. Меня словно громом поразило, когда услыхал об этом. Ты не должен объяснять, почему для Добы и Сабины нет места в Избице. Небо над нами разверзлось, а ты о нас не забыл, пришел, хотя и в твоем родном доме беда. Нам достаточно того, что ты о нас не забыл.

Еще перед утренней поверкой взволнованный Зенек сказал Яну, что евреям готовят сегодня что-то страшное. — Страшное? — подхватил Стахурский, стоявший рядом с Буковским. — Не паникуй, Зенек, здесь не может быть ничего страшного, здесь только сплошная смерть. А сегодня мои именины, и вечером я устраиваю пир. — В тот день они работали на втором поле. Потеплело, но земля по-прежнему была как бетон. Они вбивали в этот бетон кирки, лопаты и в тревоге дожидались первого залпа. Со стороны третьего поля доносились окрики возниц, заставлявших своих одров выкладываться свыше лошадиных сил, залпов все еще не было слышно. Никто не стрелял, хотя уже приближалась обеденная пора, пора брюквенной баланды. — Ну что, Зенек, дало осечку твое справочное бюро?

— К чему говорить, если я знаю. Зачем беспокоиться о пятнице, если не известно, что нас ждет в четверг? Живет здесь Ревека, жена Файвеля Пятьминут, который так великолепно бунтовал, пока не выдохся… — Перестаньте, пан Розенталь. Что мне Ревека? — Витольд схватил больного за рубашку, встряхнул, лицо у того было разгоряченное, взгляд блуждал, и смотрел он на Витольда, как на стену. «Стена» была вынуждена слушать. — Квартирует здесь Ревека Пятьминут, которая долго жила за наш счет. Я говорил всем, так говорил: взгляните, Ревека — это ходячая нищета. Евреи говорят: чужие неприятности не мешают спать, но мы теряли сон, когда она жаловалась, что ее ребенок умрет, так как у нее нет денег ни на лекарство, ни на капельку масла. Я помогал, как не помочь при такой нужде? Маленькому Хаиму грозил туберкулез. Как не помочь? Так случилось, что сперва старый Пятьминут умер от тифа, а вскоре от того же тифа умер сын Ревеки. И, только придя в отчаянье, она призналась, что у них есть золото. Берегли на черный день. А где она теперь найдет черный день, если наичернейший уже позади? Файвель окончательно сломался и ходит, как слепая лошадь в конном приводе. И я повторяю, чтобы больше не повторять: зачем беспокоиться о пятнице, если… — Пан Розенталь… — Витольд еще раз встряхнул больного, да так, что Доба подошла и стала возле Леона, как бы намереваясь защитить его. — Теперь я скажу, пан Розенталь. В Избице, в нашем доме, многое изменилось, но не все изменилось. Велите Сабине и вашей супруге собираться в дорогу. Мой отец подготовил на чердаке хороший тайник… — Что он говорит? — Розенталь взглянул на жену, словно ища в ее глазах подтверждения, что слова Витольда действительно прозвучали, а не померещились ему. — О какой дороге он говорит, переведи мне его слова. — У Добы было каменное лицо. — Поспи, Леон. Тебя снова лихорадит. — Она вытащила из-под спины мужа лишнюю подушку, вытерла ему лоб, и Розенталь уснул мгновенно, как будто принял двойную дозу снотворного. — Зачем ты ему это сказал? — шепнула Доба, хватаясь за голову. — Он перенес тяжелейший тиф и едва выкарабкался. У него никудышное сердце. И зачем ему такая надежда, которая только может ускорить смерть? — Витольд растерянно оглядел холодную, пустую комнату и вдруг почувствовал себя заточенным в каменном склепе. Правда, он может в любую минуту из этого склепа выйти. Значит, только он один? Неужели пани Розенталь дожидается, чтобы их замуровали в этом склепе живьем? — Пожалуйста, говорите понятнее. Теперь дорог каждый день, бежать надо. Я принес добрую весть, а вы смотрите на меня как на врага. Что тут происходит? Вы боитесь тифа и болезни сердца, но что такое тиф по сравнению с Ширингом? Когда я шел сюда, возле больницы застрелили молодую еврейку. Ведь завтра утром могут застрелить Сабину.

А за девятнадцатым бараком по-прежнему царила тишина. Уже было известно, что там творятся какие-то страшные дела, именно там, за девятнадцатым, где виселица и таинственная будка. Евреи ускользали из своего барака, искали всевозможных укрытий, и это от них поступило первое сообщение, что в будке смерть собирает жатву. Забирают туда эсэсовцы евреев, и тот, кого берут, уже не возвращается. — Значит, мало возьмут… — попытался приуменьшить масштабы происходящего торговец из Замостья, — сколько хефтлингов можно запихать в такую будку? — Приуменьшал, утешался, но даже самого себя не обманул. Весь барак трясло в напряженной тишине, и, когда жилистый мужичок из-под Пулав вдруг начал громко молиться, его засыпали проклятьями. Хефтлинги были не против этой молитвы, они жаждали тишины, чтобы дрожать в тишине.

Пани Розенталь взяла его за руку и крепко ее сжала. — А ты бросил бы своего больного отца, чтобы спасать собственную жизнь? Неужели жизнь настолько дорога? Сколько можно заплатить за жизнь? Сколько, чтобы потом этой жизни стыдиться? Чтобы потом эту свою жизнь не проклинать, как паршивую собаку?

Позже в барак вошли два молодых эсэсовца, да так внезапно, что даже староста, притаившийся у самых дверей, совершенно потерял голову. Они шагали вдоль строя, провожаемые взглядами, лихорадочно горящими от голода и меркнущими от страха, тут только староста опомнился и выкрикнул визгливым фальцетом: — Achtung! Häftlingen! Mützen ab! Внимание! Заключенные! Шапки долой! — И помчался вдогонку за этой парой с запоздалым докладом о состоянии барака, но эсэсовцы не нуждались в докладах и черт их знает, чего хотели. Дошли до конца барака, сделали «кругом» у заиндевевшей торцовой стены и двинули назад, к дверям. Ян, не открывая рта, считал их шаги с единственной целью, чтобы мозг, занятый счетом, не занялся проблемами поважнее. — Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… — насчитал Буковский, и вдруг эсэсовцы остановились. А до открытых настежь дверей оставалось еще несколько шагов. Девятнадцать. Освобожденный от обязанности считать, мозг тотчас взыграл, пустился в различные предположения, домыслы. Девятнадцать? Почему именно там остановились? Девятнадцать шагов, девятнадцатый барак, а тощему Тадеку, который вытянулся, словно новобранец перед капралом, тоже девятнадцать от роду. День рождения у него первого апреля, но в армии и в тюрьме месяцы не считают, значит, сегодня тощему Тадеку столько лет, сколько лишь в апреле официально отмерит календарь. Не слишком ли много совпадений для одного дня? Евреи каркали, каркали и могли не только себе беду накаркать. Эсэсовец оттолкнул Тадека, хотя тот стоял как положено, у своих нар. — Боже милостивый, что они затевают? — услыхал Ян за своей спиной плаксивый, замирающий голос замойского торговца. Мужичок из-под Пулав снова начал шепотом апеллировать к силам небесным, которые хотя бы теоретически имели превосходство не только над этой парочкой, стоявшей сейчас перед тощим Тадеком, но даже над гауптштурмфюрером Хакманом. «И не вводи нас во искушение, спаси нас…» Немного полноватый эсэсовец, сопя, охая, присел на корточки между нарами, заглянул под логово Тадека и радостно воскликнул, точно открыл золотую жилу: — Da ist der Mist!— Вот беглец! Вилезайт бистро, бистро. Понятно? — И окрик был, несомненно, понят, так как из-под нар, из-под досок, нависших над полом, из щели, столь узкой, что и штатная сторожевая собака, приписанная к лагерю, если бы захотела, с трудом бы втиснулась, появился прозрачный от истощения еврей. Спеша навстречу своей судьбе, которую не удалось обмануть, он зацепился штаниной за гвоздь и порвал полосатую робу, обнажив синее бедро, покрытое чирьями. Эсэсовец щелкнул плеткой, и беглец согнулся от удара. И лишь второй хлопок плетки заставил его выпрямиться, как на строевых занятиях. «Пресвятая дева Мария, матерь божья, молись за нас, грешных, теперь и в годину смерти нашей…» Мужичок из-под Пулав торопливо утрясал напоследок свои взаимоотношения с силами небесными. А небо было чистое, отполированное последней вспышкой предвесеннего морозца, восточный ветер разогнал облака, и ничто не препятствовало тому, чтобы богоугодные слова предусмотрительного мужичка воспарили бы высоко-высоко в поднебесье. Поскучневший эсэсовец, ибо поиски перестают забавлять, если известно, что все беглецы найдутся, погнал еврея к открытым дверям. Обладатель плетки принялся что-то обсуждать со старостой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: