– Чего-о-о?.. – лицо у самурая вытянулось, рот сам собой открылся.
– Старик сказал, что самое время собирать мацуходо.
– Мох?.. – еще больше удивился самурай. – А… ну да… А зачем его собирать?
– Зимний мох особенно хорош для прелых ран, – объяснила старуха. – Его сушат и толкут. Получается белый порошок.
– А… ну да… да… да… – самурай вспомнил, что его тоже лечили чем-то похожим, когда он получил стрелу в мягкое место.
– Весной еще собирают траву ябураи.
– А почему старик так говорит?
– Так у него языка нет, – ответила старуха.
Самурай насторожился: язык вырывали только государственным преступникам.
– Ты не думай, – заметила Эн. – Язык у него сам отпал много лет назад. Однажды почернел и вывалился.
– А он не того?..
– Чего?.. – наклонилась к нему старуха, словно она плохо слышала.
Самурай вдохнул прогорклый запах старого тела, не ведая того, что таких запахом отгоняют дорожных духов и горного зверя.
– В смысле, не демон? – самурай весело покрутил рукой в воздухе.
– Мы уже пятнадцать лет служим монастырю Тодайдзи – в Великом Восточном Храме, – ответила Эн.
По-моему, меня там и лечили, вспомнил самурай. Может, это не те? – подумал он и огляделся: в это время года постоялый двор бывал пуст. В другом углу копошились двое крестьян, исподтишка принюхиваясь к еде стариков. Если бы не хозяин постоялого двора, который возился с очагом, и самурай, они бы дано ограбили бы бедных путников: старика с седой бородой, почерневшую старуху. Убью этих, других нет, решил самурай. Начальник городских стражников ему так и сказал: те, которые травку собирают по обочинам. Крестьяне травку не собирали. Морды у них были бандитские, а руки разбитые тяжелой работой, и навозом несет.
Старуха отошла к очагу разогреть часуйму.
– Дед, а дед... – наклонился самурай, – ты часом не собрался меня убить? – И засмеялся так, что зашелся в икоте. – Налей еще, налей…
После второй порции сакэ самурай закусил тэрияка и напился часуйме. Он отяжелел и стал вздыхать, как тюлень, поглядывая на стариков осоловелыми глазами.
– Вот что… – велел он. – Утром без меня не сбегите. Я пойду с вами. Нам по пути. – И отвернувшись от очага, мгновенно уснул.
На рассвете хозяин постоялого двора решил подбросить в очаг поленьев. По утрам еще заметно холодало, и ветер, налетающий с гор, просачивался сквозь невидимые щели в каменной стене, выдувал остатки тепла.
Кутаясь в кимоно и покрякивая от холода, хозяин посмотрел, как нехотя разгорается пламя и огляделся: всполохи пламени плясали на стенах из сланца. Удивительно, подумал хозяин о стариках, ушли. Я даже не заметил. Он спал вместе с семьей в соседнем помещении, где было лучше натоплено. Крестьяне укрылись козьими шкурами. Им было тепло. На шкурах от их дыхания серебрился иней. Пойду досмотрю сон, решил хозяин, и уже было ушел к себе, но что-то странное заставило его оглянуться. Самурай лежал как-то неестественно. Впрочем, как все спящие люди, подумал хозяин и, приблизившись с опаской, в упор посмотрел на самурая, лицо которого было в тени. Его данкон[155] выпростался из одежды, но самурай и не думал его убрать. И чем больше хозяин постоялого двора смотрел, тем больше понимал, что самурай мертв. Ничто не говорило о его смерти, кроме того, что он не дышал. Вот оно, подумал хозяин постоялого двора, отступил в сторону и только после этого стал кричать – тонко, как иволга на болоте.
***
Старики уходили на север. Только увидев их в деле, можно было понять, что они хорошие ходоки. Не успел хребет Оу окраситься в розовый цвет, как они уже отшагали не меньше двух ри и даже не запыхались. В воздухе носились белые мухи, и пахло сернистым запахом вулкана. Со стороны моря дул ветер, гоня поземку и сдувая с тропы мелкие камни. Прошлогодние желтые травы кланялись до земли.
Крестьяне нагнали их с большим трудом. Впрочем, если бы не поздний весенний снег, который выдал их следы, стариков вряд ли кто-либо нашел в этих горах.
Старик шли, не оглядываясь. Все своим видом давая понять, что они сами по себе. План был таков: спрятаться в камыше, где теплее, и ветер и снег быстро заметут следы.
– Стойте! – крикнул один из крестьян и почти нагнал их.
Тогда Андо повернулся к нему лицом, и крестьянин едва избежал смертельного удара танто. Он отскочил в сторону и крикнул:
– Мы не хотим вам вреда. Я Акинобу!
Андо с недоверием опустил нож.
– Ты не можешь быть Акинобу. Мы сами ищем его. Правда, Эн?
– Правда… правда… – закивала старуха. – И девушку тоже.
– Значит, я не ошибся, – обрадовался Акинобу. – А мы вас давно ждем.
– Слава Будде, дошли! – обрадовался старик, внимательно вглядываясь в лицо Акинобу. – Да, это ты. Таким мне тебя и описывали.
– Кто? – удивился Акинобу.
– Я бы мог сказать… – вздохнул старик, – да не имею права.
– Ну и ладно, – согласился Акинобу, – пойдемте в наш лагерь, здесь недалеко, – и, подхватив носилки у старухи, невольно крякнул: – Ого!.. Как ты, мать, такое таскаешь?!
– Таскаю, милый, таскаю…
И они свернули в долину, поросшую камышом.
Глава 6
Удары исподтишка
Макара Такугава вызвал императорский дайнагон[156] – Муромати. Он заставил ждать его в приемной, вход в которую сторожили усатые банси[157] с дайсё в красных ножнах, потом принял, но сесть не дал. Сам же угнездился на мягкой подушке и долго молчал. Макар Такугава стоял, переминаясь с ноги на ногу.
– Я тебя зачем держу? – спросил Муромати с кроткой людоедской улыбкой. – А?! – и, подняв глаза, скривился, словно у него болели зубы.
Это было плохим знаком – обычно лицо у дайнагона хранило невозмутимость Будды. Макар Такугава почувствовал слабость в коленях. Перед глазами промелькнула картина, как он делает себе сэппуку, а его помощник отрубает ему голову. Нестерпимо больно будет первые несколько мгновений. Он думал об этом так часто, что представлял картину в малейших деталях: вот он пишет «отходные стихи», вот прокалывает язык когаи[158], вот оголяет живот, вот берет вакидзаси правой рукой за лезвие и выпускает себе кишки, чтобы с честью преподнести их своему господину – дайнагону Муромати. Макар Такугава скривился и даже застонал. Заплачу Досё побольше, решил он, пусть убьет побыстрее. Последнее время картина сэппуку преследовала его каждый день. Липкий, как бисер, пот выступил на челе. Несомненно, это был его личный знак – мусин, намек, что давно пора менять судьбу, но Макар Такугава ни в чем подобном не разбирался и не хотел разбираться. Он не понимал непостоянства всего сущего, его переменчивость. Ему неведома была югэн[159] или моно-но аварэ[160], которая пробуждает приятную грусть. Его всегда волновала только карьера: вначале самурая, теперь – главного стражника столицы. Вот в чем он видел смысл и цель своей жизни.
– Чего? Чего кривишься? – Муромати поднял на него глаза. – На каждом углу только и твердят о заговоре против нашего господина регента Ходзё Дога. Да живет он в веках! А мы ничего не знаем?
Муромати лукавил, а словом «мы» давал понять, что император Мангобэй в курсе событий, но не поощряет. И вообще, много неясностей, о которых ты, Макар Такугава, должен иметь суждение. Задача начальника городской стражи сформулировать эти суждения, но таким образом, чтобы они совпадали с суждениями дайнагона, а уж об остальном он сам позаботится.
– Я разберусь, – набравшись духа, ответил Макара Такугава. – И доложу, таратиси кими.
Обращение «таратиси кими» он произнес после некоторой паузы, невольно выдавая свое презрительное отношение к дайнагону, ибо тот никогда не опускался до нужд городских стражников, а только требовал и требовал.
– Разберусь и доложу, – передразнил его дайнагон. – Я слышал это уже сто десять раз! – и исподлобья посмотрел на Макара Такугава.
– Теперь ошибок не будет, – заверил его Макар Такугава, из последних сил сохраняя самообладание и мучаясь приступом медвежьей болезни.