Частенько после работы мы с Димкой брали пузырь и ехали к нему в гараж на Приморскую. Впечатления от увиденного переполняли неокрепшие мозги и искали выхода в разговорах об относительности моральных и духовных ценностей. Утром же нас встречал Боцман, — и наша уверенность в том, что правда осталась только на паперти, росла и крепла.
Однажды Боцман нас не встретил. Всю последнюю неделю перед расчетом мы брели привычным маршрутом по утрам — в надежде его увидеть. Тщетно. Боцман пропал.
Не отметить последний рабочий день было невозможно. Ехать далеко не хотелось. Димка знал один кабак за Обводником. Туда и двинули. Кабак нас встретил лихим загулом большой компании. Гуляли не просто, гуляли дорого, что вытекало из количества и качества стоящего на столах. Да и приодета компания была на уровне. Ребята оккупировали почти все помещение и, судя по всему, зависали здесь не первый день. Мы с Димкой пристроились в углу и незаметно набрались до градуса общего веселья.
В один из подходов за очередной порцией я тихо спросил бармена, кто банкует. Он кивком головы указал на мужичка в дальнем углу за отдельным столиком. Я, хоть и принял изрядно, из любопытства стал разглядывать этого благородного дядьку в дорогом костюме и белоснежной рубашке: красивый загул увидишь не часто, особенно в этом районе. Чай не Невский.
Зрение меня никогда не подводило. Но я подозвал Димку, и мы сразу поняли, что поначалу сбило меня с толку — прикид.
Банковал Боцман.
Последняя любовь
Система натяжек и грузов у “спинальников” (с перелом позвоночника) устроена хитро. Я долго ее разглядывал, пытаясь постичь устройство. Все лирики втайне любят физику. Метафизически. Понять не могут — ищут душу в непостижимых механизмах.
Они лежат на своих инженерных кроватях, как космонавты в межзвездном полете. Глаза вверх. Весь мир — белый потолок. Загипсованы по подбородок. Все в веревках-растяжках. Дышат, как минеры — бесшумно и ровно.
И тут она. Еще неделю назад стоя на коленках ела. И уже на ногах. Наташа. Самая красивая на свете. Потому что я ее люблю. Потому что я не могу без нее жить. Потому что это — судьба. И мы в институте им. Г. И. Турнера на Лахтинской, 3. Это наш дом. Наш храм. И наша любовь живет здесь.
Наташа — гимнастка. Чемпионка. Прекрасна, как богиня. Позвоночник на части после падения на бревне. Теперь, когда смотрю по телевизору выступление гимнасток, матерюсь: это придумали эсэсовцы.
Наташу собрали. В Турнера — асы. Несколько месяцев “горизонта” в растяжках. Потом недели передвижений на коленках с прямой, как линейка, спиной. И вот она стоит. Моя. Самая прекрасная на свете. Наташа. Стоит и сияет ярче солнца. А вместе с ней сияю я.
Я лежу в соседнем отделении. Меня переделывают. Четыре года назад я попал под армейский “Урал”, влетел под него и, зацепившись одеждой за что-то под рамой, волочился за ним, оставляя на асфальте кровавый след. “Урал” тормознул, когда офицер в кабине увидел и услышал орущих людей. Молоденький солдатик-водитель даже не заметил.
В нищей районной больнице, подсчитав пробоины (три открытых, осколки, скальпированные раны, газовая гангрена), решили ампутировать, но заезжие ленинградские из Раухфуса забрали к себе и гениально меня починили. Вышел кривенький и страшненький, но живой.
Через четыре года капремонт руки: кожа вросла в кости, клешня дугой, никакой эстетики. Девки смеются. Парень комплексует. Решили хлопцу сделать глубокий тюнинг.
Меня водят на показы светилам. Я сияю: я знаменитость, меня выбрали в качестве самого сложного экземпляра. На мне отрабатывается то, за чем — будущее. В общем — Юрий Гагарин. Профессора выбирают японскую пластику. Во всю грудь делается разрез в виде буквы “п”, этот кусок кожи отдирается и напяливается на скальпированное предплечье — и рука оказывается в этом куске, как в повязке, через шею. Только повязка из собственной кожи. Последний разрез сделают, если не будет отторжения. Я пришит кожей сам к себе…
Как только отходит послеоперационный наркоз и мне позволяют встать, я мчусь в соседнее отделение. Там Наташа. Измученные разлукой, наши сердца бьются часто и счастливо. Ей можно ходить все больше, она скоро затанцует. Мне осталось дождаться последнего разреза — уже мелочь. Все будет отлично. Ведь мы вместе. Красивые, сильные и почти здоровые. Мы не можем друг без друга. И впереди огромная счастливая жизнь.
Мама решилась на серьезный разговор. В палате никого.
— У вас все так серьезно?
Я не отвечаю. Она все видит по моим глазам. Сердце матери рвется. Она знает то, чего не знаю я. Но молчит.
Я показываю ей картину, которую пишу здоровой рукой уже месяц. Это вид на больничный двор из окна. Красиво до безумия. Я вложил в картину всю свою душу. Душа сама легла на полотно — она поняла. Это великая картина. Она достойна самых знаменитых музеев. Но у них нет шансов. Потому что эта картина — подарок Наташе.
Именно так и бывает. Неожиданно. Стремительно. Бесповоротно. Убийственно.
Я мечусь по больнице и ничего не в силах изменить. Наташа вся в слезах. Мои губы побелели, скулы ходят желваками. Есть силы, которые больше нас. И они нас разводят, разлучают навсегда. Наташа прижимает трясущимися руками картину. Ночь прощания в коридоре на больничном диване чудовищна предстоящей обреченностью. Мы сидим в гробовой тишине. Мы просто парализованы предстоящей разлукой. Мы все уже друг другу сказали и попрощались навеки. Мы уже умерли.
Утром я даже не подхожу к окну посмотреть, как ее увозят. Я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и прошу сердце остановиться. Храм нашей любви, институт им. Г. И. Турнера на Лахтинской, 3… стал нашим гробом. Два сердца, бившихся как одно целое, разорвали. А ведь мы, такие молодые и прекрасные, созданы для любви, созданы друг для друга.
Мне тринадцать. Наташе — двенадцать.
Мир рухнул в Ленинграде весной 1977 года.
Богомол
Входная дверь огромной трехкомнатной квартиры не заперта. Вонь стоит оглушительная. Коридор весь в засохших собачьих кучах. Испарившиеся лужи мочи матово блестят на линолеуме. Бедный долговязый пес с впавшими от голода боками проходит мимо нас безучастно. То что называлось Валей — серая от грязи груда белья, в глубине которой его усохшее до младенческих размеров тельце, запутавшееся в трубках катетеров. Запах мочи разъедает глаза. Грязь запредельная. Лицо моей матери черное от ненависти к происходящему. Да и я на грани помутнения. Валина жена давно свинтила с каким-то хахалем. Двое сыновей положили с прибором. Маленькую дочь эта сучка увезла. Валя брошен подыхать.
Я держу его на руках, невесомого, пока мать отмывает обтянутый сморщенной кожей скелетик от засохшего дерьма и мочи.
Валя беззвучно плачет. Оказывается, чувство стыда доступно и умирающему.
Еще совсем недавно он сиял:
— Саш, это несложно — раковые клетки гибнут при высокой температуре.
Я догнал до сорока двух градусов и держался полдня. Все. Они сгорели.
Химик от бога. Запускал заводы по производству перекиси водорода. Сам проектировал. Звезда ГИПХа. Он и со своей страшной болезнью боролся как ученый. Хотел переиграть… Куда там. Я потом прочитал, что раковые клетки гибнут при сорока трех с половиной градусах. Да и он знал. Не мог не знать. Он хотел обмануть смерть. А она отрывала от него здоровенные куски. Сначала одно легкое, потом две трети второго. Потом ударила по ногам, по желудку, почкам, печени… По всему. Мстила за годы разухабистого, но веселого и добродушного пьянства. Мстила за жизнелюбие книголюба, не желавшего заботиться о бренном теле. Вот по телу и шарахнула. Оставив ясный ум. До последних минут.