Он запнулся. Затем безо всяких мыслей произнес удивившую его самого фразу:
– Меня могут любить либо те, кто знает меня слишком хорошо, либо те, кто знает слишком плохо. А хорошо знаю себя только я сам.
И рассмеялся – уж очень забавно вышло…
Обнял ее, ткнулся щекой ей в плечо. Почувствовал запах больницы, какого–то лекарства… Почему–то всплыло слово: «карболка».
Отстранился. Сонно с трудом сказал:
– Невозможно. Я уже… все. Раньше – может быть… теперь… не. Все. Ты очень, очень прекрасный человек. – Он причмокнул с пьяной сокрушенностью. – Ты… короче, Таня, надо уходить тебе. Ты крупно во мне ошиблась. Какая–то жизнь… Ни черта не ясно. Сплошное издевательство. Ты… – Он оттолкнул ее. – Иди же, иди! Прости только… И уходи. Не могу уже! Прошу, Танечка, пожалуйста… – Он зажмурил глаза как от боли. – Что–то… прямо меня… ну не знаю… Пр–ровалитесь вы все!
Прошин не заметил, как она ушла, и еще долго сидел, разговаривая сам с собой.
…Проснулся он одетый, в кресле, с удивительно свежей головой, в спокойном, даже приподнятом настроении. И вспомнил все. И поразился, ибо не испытал ничего, кроме равнодушного отчуждения перед свершенным. И еще – хотелось жить. Хотелось, как после тяжелой, смертельной болезни, которую одолел и вышел к свету нового, вечного дня.
«Татьяна, – возникла смятенная мысль. – Где она? Постой… Что ты ей наболтал? Пьяная скотина, трепач… Напился до состояния невесомости! Что тут было? А–а, она хотела это... Ну да».
Он встал, восстанавливая в памяти вчерашнее. И тут же спросил себя: «А если бы проговорился, мог бы убить и Таню?.. Как опасного живого свидетеля? Наверное… мог».
Он горько усмехнулся, посмотрел на телефон и вдруг понял: телефон звонит…
– Леша? – зарокотал в трубке сытый голос Полякова. – Когда прикатил?
– Да только сейчас вошел. Еще не переоделся.
– Ты готов?
– К чему?
– К защите, парень. Пока ты плескался в морской водичке, добрый дядя провернул все дела. Итак, первого сентября прошу вас к барьеру, сэр. А сегодня ко мне. Пора начинать репетиции. Времени у нас в обрез. А дел до подбородка. Не присесть. Присядешь – хана, захлебнешься. Усек?
– Й–есть! – весело отозвался Прошин. – Й–есть, господин генерал! Подготовку к параду начинаем. Сапоги вычищены, мундир выглажен.
– Болтун, – добродушно хмыкнул Поляков. – Как отпуск–то прошел, поведай…
– Командировка.
– Я говорю: как отпуск?
– Замечательно! – сказал Прошин. – Солнце, море, никаких лабораторий, нервотрепок, диссертаций, одна только мысль: подстрелить крупную камбалу. А действительно… что остальное?
– Подстрелил?
– Была возможность, но вот ружьишко не захватил…
– Жалеешь?
– Кого?
– Кого–кого… Что не подстрелил…
– Да бог с ней, пусть живет.
Глава 8
В институте о смерти Ворониной знали, и Прошину многократно и скорбно пришлось пересказывать историю ее гибели и в кабинетах начальства, и на лестничных площадках, и в лаборатории, где женщины утирали слезы, а мужчины угрюмо вздыхали и говорили: «Вот так–то… И вся наша жизнь так…» В конце концов он необыкновенно устал от объяснений, поддержания постной гримасы на лице и напряженных бесед.
У себя в кабинете он перевел дух; снял пиджак, выпил бутылочку минералки, включил телевизор.
И тут к нему пожаловал Ванечка.
- Здрас-сьте, - выгибая и распрямляя спину, начал он. – Вернулись? О, вы так загорели…
Прошин недовольно посмотрел на него.
- Я на минуточку, - мгновенно среагировал тот. – Я хотел…
- Где отец?
- Болеет. – Ваня присел на стул. – Мотор барахлит. Это у него… как? – стенокардия, во! А я… хе-хе… в институт поступал. Технический. Два балла недобрал… Такой конкурс!
Застрекотал селектор. Звонил помреж, требуя объяснительной записки относительно «внезапного инцидента», как он квалифицировал гибель Наташи.
Прошин слушал его, косясь на Ваню.
Цель его плутовского визита угадывалась без труда. Ваня пришел просить о звонке декану или иному влиятельному лицу с просьбой принять в институт обойденного судьбой юношу.
«Позвоню, - подумал Прошин. – Подлец растет, но отказать неудобно… Да и выгонят его к тому же через полгода за неуспеваемость. Дурак же… Дебил. Нет, не выгонят. Это – моя производная, а такие дерутся за жизнь грубо, нахально, до последнего… И вылезают. Несмотря ни на глупость свою, ни на умных людей, не умеющих расталкивая очередь руками, первыми заскакивать в вагон и занимать место поудобнее, у окошечка. Не позвоню.»
Представилось, как Ванечку под слезы и плач мамаши заберут в армию, как будет он там лебезить перед сержантами, есть втихомолку по ночам свои посылки, воровать из посылок чужих, стучать начальству на товарищей – хотя какие у него могут быть товарищи? – на сослуживцев! – и не единожды будет этими сослуживцами бит…
- Так я недобрал двух баллов, - повторил Ваня, когда Прошин закончил разговор. – И…
- Не-а, - сказал Алексей, перекатывая за щекой упругий комочек жвачки. – Не помогу я тебе, Ванюша.
- Да не о том я… - Ваня облизал противный, как крысиные усики, пух над губой. – Я как узнал, что по конкурсу-то не прошел… ну, короче, вы-то отсутствовали… А я слышал – декан – ваш кент. Приятель, то есть. Ну, я подошел к нему, попросил… Сказал, что у вас работаю, вы это… послали. Вы ведь обещали! В общем, я на случай всякого недоразумения поясняю. Чтобы потом… разговор какой… Вы бумажку не подпишите? Вот. Увольняюсь я. Занятия через месяц…
- Тебя… приняли?
- Ну да. Вы подпишите бегунок-то…
- Я подпишу, не беспокойся. – Прошин встал. – Но я хочу тебе сказать… Впрочем, самое страшное – говори тебе, ни говори, все впустую… Неужели ты вылезешь к диплому и… так далее?
- Вылезу! – твердо ответствовал Иван.
Прошин черкнул по бумажке и протянул ее бывшему сотруднику.
- Жалко отпускать тебя, - вздохнул он. – Я чувствую… выйдешь ты отсюда, удивительный мой лаборант, и натворишь кучу бед. И, склонен думать, немалых.
Ванечка посмотрел на подпись и, как бы осознав оборванность всяческих связей с Прошиным, сказал:
- Я… Я, может, еще и в вашем креслице посижу, Алексей Вячеславович. Не такой уж я и дурак, как вы тут меня… До свиданьица!
И он торопливо вышел.
Похороны были назначены на три часа дня.
Прошин ехал на кладбище в дурном настроении: во–первых, он ни разу никого не хоронил - так уж получилось; во–вторых, все случившееся отошло далеко, в грязный склад воспоминаний о собственном бесчестье и низости, ворошить который было неприятно и боязно; и в–третьих, Глинский на работе отсутствовал, дозвониться к нему не могли, и Прошина беспокоила смутная тревога за Сергея… Даже, скорее за себя – он почему–то решил, что в смерти Наташи тот обвинит именно его, и тогда придется делать возмущенные глаза, оправдываться… Ему вообще последнее время чудились подозрительные взгляды, и, как бы он ни переубеждал себя, переубедить не мог; издергался, измотался… И еще, как назло, грянул ливень, машину облепили ржавые пятна грязи, бурой пеленой затянуло окна, и Прошин, вымокнув не то от заполнившего салон тяжелого туманного воздуха, не то от волнения, битый час просидел за рулем у ворот кладбища, ожидая окончания дождя и задыхаясь в этой отвратительно теплой, оранжерейной сырости.
Затем, приметив кого–то из институтских, вылез, печальным голосом поздоровался, и они пошли вдоль могил к месту захоронения по узкой, тонущей в глине тропинке. Кресты, памятники с коричневыми от времени овалами фотографий, бумажные, слипшиеся от дождя цветы похоронных венков действовали на него чрезвычайно удручающе.