— Вот, видали, как отдать-то крещеное дите да опять в язычество? — обрадовался Афонька.
Но тут баба опять кричать стала и плакать.
И почала поклоны бить и за волосы себя драть, и лицо ногтями скресть.
Шум поднялся страшенный. Баба кричала свое, Афонька — свое, казаки тоже всяк свое — советы разные. Дверь приказной избы отворилась, и воевода вышел на крыльцо. Выскочили следом приказные. Все враз затихли.
Узнав, в чем дело, воевода сердито сказал:
— Ладно. Показать мальца надо ей. Если признает, что ее, — отдать. Вот и весь сказ мой. Раз велено от государя-царя не забижать местных и добром с ними жить и миром — вот и поступай так, не супротивничай, не перечь.
И воевода ушел и дверью хлопнул.
Узнав от старика, о чем наказ воеводы был, татарка оборотилась к Афоньке. Афонька молча, ссупив брови, глядел на нее. Ишь, выискалась, Моисейку ей отдай. Видя, что неприветливо смотрит на нее казак, татарка сробела. Несмело приблизилась к Афоньке и начала кланяться ему и что-то тихонько и очень жалостно приговаривать. «Ишь ты, убивается как», — подумал Афонька.
— Идем, чо ли. Да цыть ты, не вой только!
И, широко ставя ноги, он быстро зашагал. Татарка, ухватив его за рукав, хотя он и отмахивался от нее, засеменила рядом. Позади за ними дед-татарин. А следом гужом казаки тронулись. Но тут Афонька озлился. Повернувшись так, что татарка в сторону отлетела, он крикнул:
— Куды ордой ринулись? Забава вам это, бесстыжие ваши очи! — И так резво за саблю ухватился, что казаки попятились.
— Тьфу, дурень. Сбесился! Да провались ты, охломон! — И отстали.
Моисейка бегал по подворью с деревянной сабелькой в руках, которую ему Афонька на досуге изладил. Увидав тятьку, встречь ему кинулся. Но тут баба-татарка, глянув на Моисейку, негромко ахнула, бела ровно мука стала и раз — наземь снопом повалилась. Моисейка испугался, бежать ударился в избу. Тут баба посадская из избы выскочила, мужик ее — что, — мол, да как.
Афонька тоже испуган был. Подскочил к бабе-татарке — лежит, ровно неживая. Ухватил ее Афонька на руки — легка, овечка, поди, и та тяжелее будет — донес до избы, положил на завалину. Старик-татарин приклонился ухом к ее груди.
— Нет помирай, живой баба. — Подул ей в лицо, водой из черпачка плеснул, та очнулась. Вскинулась на ноги и твердит одно: «Мой, мой».
Привели Моисейку. Кинулась она к нему, а Моисейка от нее уклоняется, за Афоньку прячется. Но она изловчилась, задрала рубашонку на Моисейке и тычет пальцем ему в грудь: глядите, мол, пятнышко родимое. И смеется, и вырвавшегося Моисейку к себе манит, по-татарски что-то ласково приговаривает.
Да, стало быть, и впрямь найденный — сын ее. И, стало быть, как воевода велел, — надобно отдать его родной матери.
Лютая кручина взяла Афоньку. Он долго сидел сгорбившись. В груди у него сдавило и сердце будто кто в кулак зажал — так оно через силу тукало. «Прощай, Моисейка. Как же теперь я без тебя?»
Ну как же Афоньке с Моисейкой расстаться? А что поделаешь? Да и Моисейка так просто не пойдет за ней, криком себя задавит. Ведь он к Афоньке вот как привык. И по-русски говорит.
Крупная светлая слеза выкатилась из глаза и упала на широкую Афонькину ладонь. Афонька вздрогнул. Стряхнул ту слезу наземь и встал. Отвернулся ото всех. Потом позвал Моисейку и стал ему толковать, показывая на татарку: «То, мол, мать твоя, Моисейка, мамка, и ты с ней ступай, куда она скажет. А у меня служба сейчас, а как освобожуся, то я сызнова тебя к себе заберу».
Обманом уговорил парнишку, лукавством.
И ушли они: татарин-старик, татарка и Моисейка-татарчонок — Афонькин сын приемный…
Недели с две прошло после того.
Ладил Афонька у избы своего десятка дверь новую. Десятник Роман Яковлев велел. Ссохлась дверь и наперекос пошла. Десяток их был в отдыхе — разбрелись казаки кто куда: по посаду, в деревни подгородные — кто за чем. У иных уже пашни свои были, иные заводить собирались.
Тюкал Афонька топором без всякой охоты. Тюкнет раз, постоит, думы свои невеселые думает. И вдруг слышит:
— Тятька!
Оглянулся — обмер. Моисейка бежит! А за ним поодаль татарка идет.
Афонька к Моисейке встречь бросился, подхватил его, вверх подкинул. Тот хохочет, Афоньку за волосья треплет. Радый.
А татарка поодаль остановилась, идти дале заробела. Тут ее Афонька пальцем поманил: иди-де, не бойся. Подошла несмело, говорить что-то начала. Афонька, как он знал уже по-татарски, понял с пятого на десятое, что ихних родовы никого нет, а в иных улусах ее с дитем не принимают и еды никакой не дают — мол, к своим идите. Покормят только, на ночь пустят — и все. А к своим, которые у киргизов, она идти не хочет, чтобы Моисейка в ясырь не попал с ней безвинно. И вот пришла к Афоньке. Он человек добрый, малого возьмет, а она уж пусть помирает.
Афонька нахмурился: зачем помирать? Баба она молодая, еще долю свою найдет. Он не зверь никакой и гнать ее не станет. Пусть-де со своим мальцом остается. Дойдет Афонька до воеводы — он своей милостью не оставит.
Та головой мотает: «Нет, мол, не выйдет так», и пальцем в рот себе тычет и на парнишку показывает: Моисейка ись хочет.
Тут Афонька схватился, вбежал в избу, насобирал по углам у кого что: хлеба кус, где кашу в миске, где рыбешку просоленную. Усадил Моисейку и бабу, велел им сидеть тихо, а сам, пока никто из казаков не вернулся, побежал искать кого из начальных людей — атамана Дементия Злобина или десятника Романа.
Вернулся с Романом.
— Эх, Афонька! До чего же ты человек неспокойный. Дались тебе: то дите чужеродное, то баба теперь эта.
— Как же иначе, Роман? Поди же — люди они.
— Люди, люди. Ну и что делать с ними станешь?
— На посад сведу али на деревню, поселю у кого из пашенных.
— А на прокорм что им давать станешь? Хлебного жалованья не прибавится тебе, как ты есть несемейный, и за тобою они не записаны.
— Прокормлю. Может, пашню заведу али корову где куплю.
Свел Афонька Моисейку и бабу-татарку Айшу — так имя она свое назвала — в посад, срядился с одним мужиком, откупил у него в долг, на совесть, без кабалы, избенку малую, как тот себе невдавне новую большую поставил.
Очаг в избенке был, стол да две лавки, да ларь большой в углу. А чего еще надо? Велел Афонька Айше: живи, мол, здесь. Та слушается. Пошла за ним в избу. Вот, показывает Афонька, здесь варить чего будешь, а тут спать станешь, на лавке, и взял ее за руку, хотел на лавку усадить. А она как рванется и к двери бежать.
— Да чо ты, дура-баба? — изумился Афонька. — Нужна ты мне больно. Чо я, баб не видел?
На другой день взял Афонька вперед в зачет своего хлебного жалованья круп да ржи, да толокна, да масла конопляного. Принес все в избу.
А Айша у баб подгородных татарских где чего добыла — котел, да посудин сколько, да шкур и кошмы на постели, из одежонки что немудрящей, да иное что в обиходе нужное. Обрядила все в избенке по-своему — кошмы на пол настлала, на лавки, ровно на стол, утварь понаставила и головой качает, мол, высоко, и рукой показывает низко от полу: такой-де стол надо.
Посмеялся Афонька и обрубил ножки у одной лавки — на тебе. А со столом Айша не знала что делать. Крутилась, крутилась вкруг него, хотела наружу вынесть, но Афонька велел оставить: как это в русской избе да без стола.
Себе Айша в угол полог навесила, из тряпиц сшитый, и спать за него уходила.
Повеселел Афонька, как Моисейка вернулся. Не все ли едино — у посадской ли бабы будет без него Моисейка али у этой? У этой-то еще лучше — все же мать ему. С месяца полтора прошло. Стала привыкать Айша к Афоньке. Уже не так робела, как он в избенку заходил. И только зайдет Афонька, Айша начнет услужать ему, а Моисейку всегда огладит, оправит на нем все, потом к Афоньке подтолкнет — сама смеется. Видать, баба она ране веселая была.
А как по избе суетится, на Афоньку косо поглядывает, но не со страхом уже, а из любопытства. Кинет взгляд и отвернется, как приметит, что Афонька на нее глядит. Рукавом прикроется али ладошками, а сама из-под тиха опять зырк да зырк глазами.
Как-то раз растолковался с ней Афонька. Несчастная доля ей выпала. Муж стар был, а она у того старика — пятая жена. А сын ее не от старика, потому как у нее ране муж молодой был, да забили его киргизы насмерть за то, что отказал им ясак давать, потому-де он ясак русским на Красный Яр давал. Она тогда, как мужа убили, брюхата была, и киргиз ее не взял, и она к своим убежала. И тогда старик один, польстившись на ее молодость, взял как бы в прислужницы себе, а потом год и жил с нею. А когда киргизы угоняли их улус, то ее муж старый по дороге помер.
Привыкла Айша к Афоньке. Других же казаков боялась — потому как озорничали они: то вдогонку ей улюлюкнут и свистнут, то облапят.
Афонька, узнав про такое, серчал и выговаривал: чего-де бабу забижаете. А те смеются знай: «Что ты, Афоня, мы ее шутейно. А чего ее не потискать — баба она баба и есть, пусть кто и попользуется, коли ты глазами хлопаешь».
Евсейка как-то молвил Афоньке:
— Ты, Афонька, как спишь-то с ней, с Айшей?
— То ись, как это сплю с ней? — задивился Афонька.
— Ну как мужик с бабой спит? Будто, как младеня, не знаешь…
Афонька озлился.
— Ничо я не сплю с ней, — огрызнулся он и засопел.
— Ну да, сказывай, — загоготал Евсейка, — будто ни разу в постелю к ней не залез.
Тут Афонька вовсе в ярость вошел. Еще бы маленько и зашиб бы Евсейку, еле тот доспел отскочить от него.
— Ты чо, черт паршивый, сдурел! Из-за бабы-то!
— А чо, баба тебе не живая душа? Чо баба тебе — подол только задирать?
— А будто ты и не задирал подолы у баб улусных.
— Да, да… — начал было Афонька и смолк.
— А? Чо? Крыть тебе и нечем! Вот то-то…
— Тьфу, дурень ты, Евсейка. То совсем иная стать. Ить Айша-то ко мне подобру пришла, из-за мальца. Верит мне, что не обижу ее. Как же я супротив ее воли дурное чо учиню?
На те слова Афонькины Евсейка смолчал. Потом так сказал:
— Чо ж, Афонька. Может, и твоя правда в том. Но упреждаю тебя. Как бы кто из казаков чего не сотворил с Айшей твоею. Потому как тебе она никто — ни ясырка, ни полюбовница…