Артур покраснел и не нашелся, что ответить. Вспомнил он, как Таня своей матери или

отцу говорила:

— Да что вы меня замуж гоните, как чужую собаку со двора. Нет в моем сердце любви ни к кому, а без любви я и за принца не пойду. В девках до ста лет жить буду, а не пойду.

И Артур верил: так она и поступит. Есть в ее натуре нечто такое, что и разглядеть нельзя и понять не каждому дано. А он, Артур, хотя и тянется к ней, и жаждет ее постоянно видеть, говорить с ней, общаться, ездить на велосипеде, ходить в кино, как они ходили в детстве, но с горечью замечал: Таня таких желаний не испытывала. Случалось, она по несколько дней торчала на даче, иной раз забегала и к ним, но поднималась к Трофимычу и часами сидела на переносной лестнице, роясь в книгах. А чтобы искать встречи с Артуром — нет, того не было.

Артур от такого ее безразличия страдал и в голову его заползали мысли, которых он особенно боялся: не видит во мне русского, а нерусского не полюбит. С раннего детства он в летнее время, а частенько и в зимнее, жил тут у дедушки на даче и не однажды слышал, как тетя Регина, глубоко и печально вздыхая, говорила: «Знать бы мне, что это такое, никогда бы не вышла за человека другой национальности. За Аркадия-то потому и вышла, что на всех углах жужжали в уши: ”Евреи — умные, они самые лучшие, да он поэт, да еще какой — получше Есенина и Маяковского...“ Ну, и — выскочила. А уж потом увидела, какие мы разные, во всем разные! О чем бы ни зашла речь — разное мнение. Что мне мило — он презирает, кого я люблю, он того ненавидит. Он как-то томик Пушкина швырнул под дверь. И прошипел так, будто книга его ужалила: ”Вот он, твой поэт вшивый! Меня тошнит от него!..“ Я тогда долго смотрела на мужа, словно в первый раз увидела его. И открылась пропасть, разделявшая меня с любезным супругом. Подумала про себя: кого же ты любишь, толстяк мокрогубый?.. То был момент, когда я потеряла мужа. Аркадий превратился в соседа, с которым я вынуждена жить в коммунальной квартире».

Монолог этот, произнесенный в присутствии дедушки и еще живой тогда бабушки, запечатлелся слово в слово в сознании мальчика. Артур и теперь его не забывает. А слова «никогда бы не вышла за человека другой национальности» тяжелой гирей давят на сердце. И, как всякая матушка, Регина, конечно же, внушила эту мысль своей дочери. Наверное, потому Татьяна и была всегда к нему равнодушной.

После чаепития поехали на фабрику. Катя пригласила к себе в машину Трофимыча, и он впервые ехал в длинном комфортабельном автомобиле. И он и Катя сидели в углах заднего салона — в том месте, которое было надежно укрыто броневой сталью, и верх, и пол защищены от любого автомата, и даже от взрыва ручной гранаты. Впрочем, и лобовое стекло, и боковые темные стекла были пуленепробиваемыми.

Катюша, как маленькая почемучка, задавала много вопросов Трофимычу. Она впервые находилась рядом с настоящим писателем и хотела бы прояснить для себя загадочные явления нашей нынешней жизни. За время работы в милиции ей многое открылось, но она еще не могла понять, как это старшее поколение, и особенно коммунисты, которых в нашей стране было так много, отдали власть жуликам и до сего времени ничего не предпринимают для того, чтобы отнять ее. На этот вопрос Трофимыч ответил просто:

— Жулики и раньше были в Кремле; они просочились туда постепенно, как грунтовая вода в подвальные щели, но только рядились они коммунистами и рядовые члены партии ничего худого не подозревали. Но в один прекрасный день они объявили о развале империи и о смене государственного строя. И сказали, что все это делают для счастья народа. Ну, народ наш как дитя — поверил негодяям и очутился у разбитого корыта. Случился тихий переворот, ползучая контрреволюция.

— Ну, хорошо, а почему у власти верховной оказались одни евреи?

— И опять скажу вам просто: они и раньше, еще со времен Ленина, захватили в России все командные высоты. А чтоб народ их скоро не разглядел, фамилии свои меняли, а уж потом и таких находили, которые не очень на них лицом похожи были: вот как Ельцин, Громыко, Селезнев, Строев, Касьянов... На вид он и русский будто бы, а копни его изнутри — иудей вывернется. А еще женатые на еврейках в ход идут, полукровки... Таких во времена Хрущева и Брежнева в ЦК да в правительство затащили. Мы их звали «черненькие русские». Этот народец особенно скверный. На нем печать Иуды, Христа предавшего, разглядеть можно. Но увидит такую печать только очень уж умный человек или в их дьявольскую внутреннюю механику посвященный. А таких-то людей мало у нас, да и то, если он где случится, его иудеи быстро усмирить сумеют: одному медальку лауреата на грудь прицепят, другому должность дадут, а третьему деньги сунут. Он, этот посвященный, и прикусит язык. Недаром же русские люди свою интеллигенцию сволочной называют. Во всякое трудное время предает она свой народ. Вот и в наши дни: кого я ни возьму из своих товарищей — то сидит в своем углу, поджав хвост, и помалкивает, а то в услужение к демократам пошел. Оттого я и друзей своих растерял, один остался, а если кто и зайдет ко мне — говорить нам не о чем.

— А мы вам — разве не друзья? — воскликнула Катя.— Я недавно ваш роман «Бешеные деньги» прочитала. И подумала: «Вот человек какой у нас есть — никого не боится. И захотелось мне увидеть вас хоть бы издалека. А тут вот и случай представился. Я теперь все ваши книги прочитаю. А если позволите, то и повторю тираж на свои деньги. У меня есть деньги, я охотно вложу их в издание ваших книг».

— Спасибо, Катенька! Надеюсь, вы разрешите мне вас так называть?

— Конечно, конечно!

— Я и не думал, что для моих книг такой благодетель при жизни моей отыщется. Ничего бы я так не хотел, как большого тиража для своих книг. Пусть читают люди и думают, как им жить дальше и что делать, чтобы русский народ не пропал, как в свое время незаметно для себя сошли со сцены этруски или под натиском табака и водки ослабли и уступили свою прекрасную землю пришельцам со всего света американские индейцы.

— А вот в это как-то не верится, — заговорила Катя. — Я и мысли такой не допускаю, чтобы народ наш мог погибнуть. А Пушкин как же, а Толстой, Чайковский, Репин — они-то всегда будут нужны человечеству. Недавно в центре Рима поставили памятник Пушкину. Русскому!.. И вечно он будет стоять на римской земле.

— Да, русский, и время не властно над нами. Никто не сможет отнять и имя у нашей земли — Россия. Да и верю, что русские совсем-то не исчезнут. И Пушкин, и Г оголь, и Толстой думали о судьбах своего народа. Гоголь сказал: если останется хоть один русский хутор, то и тогда русский народ возродится. Но злые силы не дремлют. Есть в мире люди, и даже целые племена, которые самой природой запрограммированы на разрушение народов, среди которых они живут. Они как вирус спида ослабляют организм и лишают его сил к сопротивлению.

Вы посмотрите, как бежит наша молодежь на приехавшего из Америки рок-музыканта. А он, между прочим, больше похож на черта. И такие извергает звуки, что кажется и не человек это, а раненый зверь по сцене мечется. А люди бегут, и отдают последние деньги, и неистово кричат, хлопают...

— Не вся молодежь пойдет на такого артиста,— в раздумье возразила Катерина.— У меня на фабрике двести пятьдесят девочек трудятся и двести парней. И ни один из них не пойдет слушать американца.

— А всего сколько у вас рабочих?

— Это и все мои рабочие. А почему девочки и парни? — так это объясняется просто. Девчат я набираю из тех, кого мы высвобождаем из лап торговцев живым товаром, а ребят — из выпускников текстильного института, где я училась. Да вот и фабрика наша показалась. Вы сейчас и сами все увидите.

На невысоком холме в окружении многочисленных домов, больше похожих на дворцы и замки, показался четырехэтажный корпус фабричного типа.

— К сожалению,— сказала Катя, показывая на дворцы,— они принадлежат не нам; их тут понастроили «новые русские», а если сказать точнее: старые нерусские. А вот там — видите — два больших семиэтажных дома и рядом с ними особняки — то наши, фабричные. Все это мы построили за один год.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: