«Лендровер» медленно завернул, остановился у ворот. Тишина. Казалось, сюда выстрелы не доносились. Шофер заглушил мотор, подтолкнул Кронго локтем. Мелькнуло — большинство конюхов бауса… Может быть, их уже нет в живых. Этого не может быть. Второй белый подбежал к конюшне. Скрипнули ворота. Потом раздался отчаянный крик, белый выволок за руку извивающегося старика. Это был полудурачок Ассоло, постоянно живущий на конюшне. Денег он не получал, его только кормили.

Кронго помнит, как однажды мать в разговоре об отце — они сидели с приятельницей в гостиной, был тихий день — сказала: «Милый, добрый Эрнест». Маленький Кронго услышал это случайно — он сидел спиной, делая вид, что читает. Задолго до этого он прислушивался, потому что разговор шел об отце, о том, кто такой его отец. Ему было лет десять, но он сразу понял, что вот в этом, в этой фразе, сказанной матерью как будто мимоходом, тихо, с каким-то странным чувством, то ли с сожалением, то ли с насмешкой, было что-то унизительное. «Милый, добрый Эрнест». Снисходительность этих слов была ему тогда обидна. Но он вдруг понял, что мать права, что его отец и должен быть для нее совсем не тем, чем для него. Не «тем самым», не знаменитым тренером, не третьим наездником страны, много раз бравшим лучшие призы сезона. Его отец для нее — не Дюбуа-Принц, а именно — «милый, добрый Эрнест». Эрнест, к которому мать снизошла, именно — снизошла. Позже он стал понимать, почему этот брак был неравным для матери. Для блестящей выпускницы Сорбонны, «настоящей писательницы», молодой, красивой, для которой были открыты многие двери, которая была знакома с художниками, писателями и артистами.

— Мбвана, мбвана, я здесь ни при чем, — пытаясь рукой ухватиться за белого, кричал Ассоло. Ноги старика смешно переступали по земле. — Мбвана, мбвана, я ни при чем… Месси, не трогайте меня, я ни при чем… Господин директор, скажите им, что я ни при чем! — завопил он, увидев Кронго. — Месси Кронго, я еще не задавал корм… У меня был отдых…

— Тише! — сероглазый отпустил старика. Второй, который явно был старшим, чуть заметно улыбнулся.

— Знаешь этого человека?

Голос был тихим. Нет, он уже не кажется Кронго похожим на хорька. Крейсс, это — Крейсс… Тот самый… тот Крейсс.

Но мать была несчастна. Она была глубоко несчастна, и он больше других понимал это. Он помнит, как однажды спросил ее: «Мама, что такое жизнь?» И она ответила: «Маврик, запомни, жизнь — это удар». Он хорошо помнит, как она сказала это. Не с решимостью, не со злобой. А с каким-то безразличием — хотя в то время она была еще сильна и молода. «Маврик, запомни, жизнь — это удар».

Мир отца был другим. Он пах навозом, вкусным лошадиным потом, в нем звучала музыка над трибунами, в нем каждый день слышался никогда не надоедавший ему стук лошадиных копыт. Раз-два-три-четыре… Раз-два-три-четыре… Казалось — он весь день может не вылезать из качалки. Он помнит качалку чуть ли не с пяти лет. «Маврик… Три круга тротом, два шагом». — «Хорошо, папа». — «Потом будем смазывать Галилея». — «Хорошо, папа». — «Два круга тротом, круг шагом, круг размашка». — «Хорошо». Раз-два-три-четыре… Раз-два-три-четыре…

— Господин директор, что они хотят от меня? — шепотом спросил Ассоло.

— Успокойся, Ассоло…

Что же он должен сделать сейчас, если конюхов и жокеев нет.

— Извините, господин директор, — улыбнулся второй белый, Крейсс. — Еще раз извините.

Да, теперь они должны убедиться, что он, Кронго, им не врал.

В этой улыбке, в улыбке этого белого, есть что-то особенное. Какая-то неожиданная симпатия, а может быть, не симпатия, что-то, что ускользает от Кронго, оставаясь на дне золотисто-карих глаз. Губы Крейсса странно приближены к мягко закругленному носу, иногда кажется, что вместе с подбородком они становятся зеркальным повторением верхней части лица.

— Он будет радоваться, господин комиссар… — ньоно с баками плюхнулся рядом с шофером. — Тебя, собака, отпустил сам комиссар Крейсс. Молись…

— Власть узурпаторов кончилась, — сероглазый улыбнулся, щелкнул пальцами. Значит — это помощник Крейсса. — В стране наведен порядок. Собственность будет возвращена народу. Местному населению, как белому, так и черному, возвращаются отнятые права. Запомните это. Деятельность националистических и коммунистических агитаторов раздавим без всякой пощады, — он прыгнул на капот.

— Набережная… — Крейсс поправил автомат.

— Господин директор, утром никто не пришел…

Они с Ассоло шли по проходу центральной конюшни. Никого нет. Но лошадей не тронули. Хруст овса.

— Я сам себе говорю — Ассоло, убери центральную, — Ассоло весь дрожал. Остановился у денника с табличкой: «Альпак». — Месси Кронго будет сердиться… Конюхи в конюшне молодняка… Гулонга не пришел, жокеи не пришли, Камбора и Ндола не пришли, месси Гусман тоже не пришли, старший конюх Мулельге не пришел. А Вилбу белые — чик… А потом на центральной дорожке — тах-тах-тах-тах… — Ассоло закатил глаза, замычал, видно было, что слова, которые он с натужным мычанием произносит, рождаются сами, без его участия, в эту же секунду. Но Кронго вспомнил, что уже раньше слышал нечто подобное от Ассоло. — Агуигу калугу ммын-галу… — мычал Ассоло. — Альгыба кандра ммантт… Ычч-ычч… Ауглы… Солдат, белый солдат, месси… Ай, как все попадали… Вы можете посмотреть, они там лежат, все бауса, которых они чик… Ндола-лихач, Вилба, брат Вилбы… Конюхи… Корм задавать некому, гулять некому…

— Альпак… — сказал Кронго. — Не ешь быстро.

Жеребец повернул голову. Моргнул. Последние месяцы Кронго хотел снова сесть в качалку. Ведь вес у него прежний. «Как человек. Совсем как человек». Альпак понимал все его слова, и Кронго говорил с ним только как с равным. Но если никого на ипподроме нет, значит, все пропало. Все, что он сделал за девять лет. Не задан корм, не выведен молодняк, выбиты из ритма жеребята первого года.

— Сегодня не будет прогулки, Альпак, — Кронго отвел глаза, так как жеребец понимал взгляд. — Мне нужно домой.

Ассоло, дрожа от страха, встал на колени. Лошади слушались его, но так разговаривать с ними он не мог. Каждый раз он вставал на колени. Он считал Альпака оборотнем.

— Я вечером приду, ты меня понял?.. Мне надо домой. Вечером приду… Ешь.

Альпак моргнул, тряхнул головой. Повернулся к кормушке. Захрустел. В темноте денника его ровная мышастая масть отдавала в темно-саврасую. Тонкие высокие ноги, сливаясь с мышцами, подтянутыми к длинной холке, мелко вздрагивали. На ходу, с качалкой, Альпак выглядел невзрачным, разглядеть в нем резвость мог только знаток. Альпак снова повернулся, по-своему взглянул, воткнув в Кронго свои все понимающие, страшные и добрые глаза. Постоянная неуверенность в себе, излишняя нервность и горячность — эти свойства Альпака, которые считаются у рысаков пороками, Кронго так и не смог исправить. Теперь, когда Альпак вошел в силу и должен все больше проявлять себя, Кронго боится ими заниматься. Это могло совсем испортить лошадь, настолько резвую к пяти годам, что по этой резвости, он знал, ей не должно быть равных ни в Европе, ни в Америке.

— Сегодня особый день, мой мальчик, потерпи, — дождавшись, пока Альпак отвернется, Кронго прикрыл дверь денника.

— Месси Кронго, я буду убирать все конюшни… — Ассоло семенил рядом. — Я уберу все, вы не беспокойтесь… Я корм задам всем, я проворный…

— Хорошо, Ассоло…

Выйдя из конюшни, он мельком, помимо своей воли, посмотрел на дорожку у центральной трибуны. Там была демонстрационная доска и финишный створ. Еще не успев посмотреть, Кронго уже постарался отвернуться. Но даже этого мгновенного взгляда оказалось достаточно, чтобы увидеть несколько неподвижных предметов на дорожке. Это трупы убитых. Странно: он увидел чью-то голову отдельно и туловище отдельно — но никаких следов крови. Голова лежала — нет, она была поставлена стоймя, — и ему даже показалось, что он видит раскрытый рот и зубы. Он знал всех наездников и жокеев, все они были бауса, всего их было не больше двадцати, но взгляд Кронго сейчас был так мгновенен, что он не мог определить, чья же это была голова. Наверное, его сознание, его организм протестовали против того, чтобы он видел убитых. Когда он поворачивался к выходу, взгляд его захватил пустые трибуны, наискось перечеркнутые тенью от козырька. Но почему он боится этой головы… Чтобы уйти от этого, Кронго постарался придумать что-то, что заняло бы сейчас мысли, увело от этого жаркого и ясного финишного створа. Он вспомнил, как давно, в университете, они били ремнями своего товарища, пойманного на воровстве. «Наверное, кровь уже побурела, поэтому ее и не видно». Что за нелепая мысль? Кронго попытался отогнать врезавшуюся в память голову, торчащую стоймя. И, словно приходя ему на помощь, звякнул радостный жеребячий крик из денников бегового молодняка. Здесь, в конюшне жеребят первого и второго года, стоял шум, топот копыт. Кормушки были пусты. На жеребятах болтались надетые на ночь для приучки и так и не снятые обротки, на некоторых уздечки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: