Между тем графиня, отстав от своих спутников, отправилась с Батистом через Лимож в Пиренеи, на свою родину, в Фуа. Это решение было прямым следствием ее болезненного настроения: принося себя в жертву, она надеялась найти успокоение от мучивших ее сомнений. Грубость мужа сделала для нее невозможным дальнейшее сожительство с ним и положила конец рабской покорности, с которой она переносила свою участь; тем более что долгое пребывание в Блуа пробудило в ней дремлющую склонность ее сердца. Она любила короля и вместе с тем инстинктивно понимала, что за бурными проявлениями страсти в нем скрывалось крайнее легкомыслие и ненасытная жажда новизны и перемены, которые казались ей еще ужаснее, чем суровость ее мужа. Чем больше она думала, тем мучительнее становились ее мысли. В замке Шатобриан у нее остался ребенок, о котором болезненно тосковало ее сердце; она знала, что после ссоры с мужем, вероятно, навсегда будет разлучена с дочерью. К этому примешивалось тяжелое сознание, что окружавший ее мир никогда не простит ей насильственного развода с мужем и увидит в этом самые недостойные побуждения с ее стороны. В себе самой она также не находила никакой поддержки. Воспитанная в правилах строгой нравственности, она считала чуть ли не преступлением свое отречение от супружества, которое было заключено и освящено церковью на всю жизнь. Могла ли заменить все это любовь короля? В его любви она видела только временное увлечение и полное отсутствие глубины и прочности. Сердце побуждало воспользоваться минутой, нашептывая ей, что искреннему чувству нет дела до будущности и что оно довольствуется настоящим. Но совесть удерживала ее и говорила, что при тех несчастных обстоятельствах, в которых она находится, нет иного исхода как отказаться от любви и обречь себя на страдание. Графиня тем охотнее последовала голосу своей совести, что по своей природе, подобно большинству женщин, была более склонна к жертвам, нежели к активному противодействию, и находила своего рода удовлетворение в самоотречении. Ввиду грозившей ей опасности она спаслась бегством в родные горы, чтобы в случае крайности скрыться от света за монастырскими стенами. Она хотела облегчить душу откровенным рассказом перед строгой матерью, которая жила в одиночестве в своем замке Фуа, и во всем подчиниться ее воле. Но, тем не менее, ее сердце билось больше от боязни, чем от радости, когда, поднявшись на последние горы, она увидела перед собой свою живописную родину, окрашенную в суровые краски наступающей зимы. Внизу под ее ногами слышалось завывание ветра, который с шумом проносился по оврагу, высоко поднимая сухие листья и разбиваясь об окружающие скалы и скалистый замок Фуа. Она остановила лошадь и, сбросив вуаль со своего бледного лица, печально взглянула на признаки начинающейся бури и прошептала: «Ты счастливее меня, вольный ветер; если я не найду приюта на утесе Святого Спасителя, где преклоню я свою голову?..»
Тогда еще незначительное и убогое, местечко Фуа лежало в долине, покрытое сероватой мглой; окружающие виноградники, лишенные листьев, представляли печальный вид разрушения и смерти. На западе возвышался замок Фуа, черный и грозный, с двумя четырехугольными и одной круглой башней, построенный на склоне горы Спасителя, вершина которой была уже убелена узкой полосой снега. За нею громоздились все выше и выше пирамидальные массы Пиренеев, покрытые снегами и ледниками, застилая собой горизонт до неприступной Маладетты.
Эта знакомая картина в настоящую минуту наводила ужас на молодую женщину своей неподвижностью; даже река Ариеж, орошающая долину со своим притоком Аржет, огибающим замок Фуа, имела мрачный, несвойственный ей вид благодаря полноводию и покрывающим ее льдинам. Глаза графини остановились на большом монастырском здании, стоявшем на самом дне долины, при слиянии двух рек. Здесь, в этом аббатстве, где чтилась память Святой Женевьевы, надеялась она найти себе убежище, в случае если мать не захочет принять ее. Эта мысль настолько ободрила несчастную женщину, что она начала усиленно понукать свою измученную лошадь к спуску с горы.
Батист видел взгляд своей молодой госпожи; ему показалось, что он понял ее. Не потому ли он покачал головой, что был озабочен своей будущностью, зная, что если графиня вздумает удалиться в монастырь, то ему нет возврата в Шатобриан, владелец которого никогда не простит ему его измены? Нет, Батист не беспокоился о своей участи; расставшись со своей госпожой, он прямо отправился бы в Женеву слушать знаменитого проповедника и остался бы там, потому что был сильно увлечен новым религиозным движением, о котором слышал столько рассказов. Но он вообще относился недоверчиво к монастырям и больше всего боялся для молодой графини ее решимости удалиться в аббатство.
– Не смотрите туда, сударыня! – сказал он вполголоса. – Господь давно уже оставил эти дома!
– Но там я найду спокойствие, а в случае надобности и защиту, Батист, – отвечала графиня.
Она не была уверена, дадут ли ей приют в замке, потому что знала неумолимую строгость своей матери и помнила ее резкие слова по поводу сватовства графа Шатобриана, когда она, пятнадцатилетняя девочка, выразила некоторое отвращение к браку. Бедная Франциска в настоящем случае не могла даже возмутиться против суровости матери и объяснить ее недостатком привязанности к ней! Нет, старая мать искренне любила свое последнее дитя, хотя быть может и не с такой нежностью, как трех сыновей, с которыми ее рано разлучила судьба. Но светские приличия были для старой графини настолько священны, что она не прощала ни малейшего нарушения их. Подобное миросозерцание явилось у нее прямым следствием ее знатного происхождения и ограниченного воспитания; супружество и дальнейшая жизнь должны были еще больше укрепить ее аристократические понятия. Ее муж, Феб граф де Фуа, происходил из древнейшего рода, носившего в течение столетий корону Наварры; в замке Фуа на французского короля смотрели как на простого смертного и не считали нужным что-либо извинить ему во имя его высокого положения. Таким образом, для урожденной Фуа не могло служить оправданием, что она ради короля отступила от супружеской добродетели. Чем могла она доказать, что осталась верна своему мужу? Она знала, как строго и беспощадно осуждала старая графиня всякую женщину за кажущееся нарушение нравственности. Но разве она может считать себя вполне правой! Сколько раз в Бретони хотела она втайне сбросить с себя гнет тяжелого супружества и переносилась всеми своими помыслами и сердцем в волшебный мир, окружавший Франциска, о котором она слышала столько рассказов! Совесть ее не была спокойна; она не знала, будет ли в состоянии вынести строгий взгляд светло-серых глаз ее матери, которая после своего вдовства сделалась еще беспощаднее в своих мнениях, получивших окраску мрачного пиетизма. Какого приема могла ожидать от нее дочь, поставившая себя в такое сомнительное общественное положение? Но тяжелее всех мучительных забот и сомнений была для молодой графини неотвязчивая мысль, неожиданно возникшая в глубине ее души. Эта мысль, приводившая ее в ужас, становилась все настойчивее и осязательнее и, наконец, настолько овладела ее фантазией, что она невольно поддалась ей. Какой-то неведомый голос нашептывал ей, что муж ее, граф Шатобриан, который мешает ее счастью, умер.
«Господи, – подумала он с испугом, – таким путем искуситель овладевает людьми и доводит их до преступления!..»
Все, что она видела теперь, еще более усиливало ее тяжелое настроение. Узкие улицы городка Фуа, круто поднимающиеся вверх к замку, через которые ей приходилось проезжать, были почти пусты; немногие прохожие с удивлением смотрели на нее и были незнакомы ей. Она забыла, что не была в Фуа со времени своего замужества и что даже знакомым трудно было бы узнать ее под густой вуалью, которой она снова покрыла свое лицо. Ей также не пришло в голову объяснить пустоту на улицах тем обстоятельством, что наступившая зима в этом суровом климате загнала обитателей городка в их закоптелые дома. Печально поднималась она к замку, но, доехав до середины горы, неожиданно остановила лошадь и, откинув вуаль, протянула руки: ей показалось, что старая графиня Фуа стоит у окна восточной башни. Через минуту руки ее опять опустились на седло.