— Полно, баба, дурить-то, — вышел из себя патриарх. — Коли будет она царицей, поклонишься ты ей в ноги, как царице, и не будет она порченая: я окружу её Стрешневыми, и будут они отвечать мне за неё головой, а к тебе, царица, не будет она ездить и пить квас.

Инокиня бросила на Филарета быстрый взгляд — лицо его было спокойно, но грозно.

   — Да, — продолжал он. — Стрешневы будут отвечать за неё головой своей, и всех твоих боярынь я выгоню из дворца, а родственников и всех твоих слуг я и на глаза царицы не пущу. Я буду бодрствовать за нею и за её детьми, коли Бог их даст, как за зеницу своего ока, и коли её изведут, как в бозе почившую, то... то...

   — Кто же извёл ту? Она сама извела себя, — прошипела инокиня.

   — Кто извёл её? А вот что я тебе скажу: коль Стрешнева будет изведена, так я знаю, за кого взяться... Но вместо ссоры ты скажи, дашь ли благословение царю, коли он женится на Стрешневой?

   — Не дам.

   — И это последнее твоё слово?

   — По... последнее...

   — Так вот тоже мой сказ: возьму я тебя с собой, повезу в Новоспасский монастырь, буду тебя пытать, пока не повинишься во всех твоих грехах... Вспомню я многое... вспомню я тебе и квас, которым ты угораздила покойную царицу, и многое, многое иное... Повинишься ты тогда и примешь ты схиму, и сошлю я тебя вновь в Ипатиевскую обитель до скончания твоей жизни. Вот тебе, инокиня, и моё то последнее слово. Кайся и скажи: дашь ли слово, что не будешь перечить браку сына?

   — Делай что хочешь... Я ничего... Бог да благословит его... моё материнское сердце истерзано... Убивалась я за ним... за сыном-то, а ты угрозы свои напущаешь... Господь с тобой... я больна... и конец-то мой близок... а ты ещё... да Бог с тобой.

   — То-то, ты помни только — я всё знаю и прощаю... прощаю, ибо ты родила царя Руси Михаила Фёдоровича Романова, Богом избранного, Богом венчанного... Не подобает по этой причине ставить тебя на позор. Но коли ты не покаешься, так глаголю тебе: горе тебе будет и фарисеям твоим... Теперь еду к царю.

Не дав даже ей благословения, Филарет поехал к сыну.

Царь Михаил после смерти жены совсем раскис: он весь день ходил, как шальной, и то плакал, то хохотал без причины. Называли эту болезнь Бильс и Бальцер, придворные врачи, флуксус церебралис, сиречь, приливом крови в голове, вследствие плача и множества поклонов, которые делал по нескольку раз в день царь.

Патриарх застал его за этим же занятием в его опочивальне.

   — Полно те убиваться, — сказал он, — молод ты, да и царствовать нужно. Назавтра боярская дума — ты и приезжай.

   — Да уж очень, очень сердце болит за покойницу... так и стоит в очах моих.

   — Полно, говорю тебе, сын мой, убиваться-то. Была то воля Божья, а не наша... Да к слову, вот тебе и жениться снова надоть... невеста уж ждёт тебя.

   — Как жениться? Коли я не хочу... Да как же после-то Марьи Владимировны, да жениться? — недоумевал царь Михаил Фёдорович.

   — Да так и женишься.

   — А коли я не хочу?

   — Царь не может, не смеет этого сказать; хоть тресни, да женись — тебе и царству нужен наследник.

   — Да как же? Любил одну, та умерла, теперь женись на другой, а та ещё снова помрёт: плачь, убивайся, да хорони, да поминки справляй, уж лучше не женюсь: уж прошу, святейший отец, не жени. А матушка благословение даёт?

   — Даёт.

   — Ну, коли даёт, так и я... благослови.

   — Спасибо, я знал, что не откажешь.

Патриарх благословил его, поцеловал и хотел уйти, да вспомнил.

   — Эх! Да я и забыл-то тебе сказать, кто невеста.

   — А кто?

Обрадовался царь, что, по крайней мере, узнает кто невеста.

   — Дочь Стрешнева, Евдокия Лукьяновна: девица богобоязненная, прекрасная, будет отличная тебе жена, а нам и земле русской царица.

   — Евдокия, Авдотьюшка... ничего... спасибо, святейший отец, что радеешь обо мне, а уж я думал, вовек не женюсь.

   — Женим, — проговорил патриарх, уходя поспешно.

   — Отец сказал мой: коли царь, так женись, хоть тресни... Этого-то не знал, да и матушка не говорила, — бормотал царь себе под нос.

Возвратясь к себе, патриарх послал за Стрешневым. Тот вскоре явился.

Патриарх испугался, взглянув на его постное, исхудалое лицо.

   — Ты болен? — спросил он.

   — Здоров, святейший патриарх, да вот лежал в постели.

   — Чего же лежал?

   — Наказывал ты, дескать, сиди дома, хоша прикинься в болести, я и прикинулся, а дочь-то от себя не отпущал, — всё у кровати сидит, а жена на ночь к себе брала... Всё сумление что ни на есть...

   — Чудак ты, — улыбнулся Филарет. — Да ты, чай, и дочь-то заморил?

   — Уморить-то не уморил, а оченно было — не выпущал со двора.

   — Так беги же, выпусти её на воздух, только береги её пуще прежнего, береги её... Я прошу тебя, сват.

   — Кум, — подсказал Стрешнев.

   — Нет, — сват... ведь мы теперь сваты; ты не окольничий, а уж боярин, настоящий царский тесть, а дочь твоя невеста царская.

Стрешнев точно обезумел — он пощупал себя за лоб, а потом прослезился:

   — За верную-то мою службу не заслужил я глумления, святейший отец.

   — Полно-то дурить... Шутки не шутит патриарх всея Руси, да ещё с кем, с верным царским холопом. А вот ты подь, да оповести жену и дочь-то свою, Евдокию Лукьяновну, да за попом, да молебен... а девичник мы завтра справим в грановитой, в царских палатах... а там с Богом и за свадьбу... на то воля царя и благословение наше и материнское.

Стрешнев тогда бросился к ногам патриарха, но тот поднял его и поцеловался с ним.

   — Ну, сват Гаврилыч, коли Бог благословит нас и мы отпразднуем свадьбу твоей дочери, так уж и ты, жена твоя, и дети твои должны будут не отходить от царицы, — такова воля и царя, и моя. Теперь ступай с миром, порадуй семью и помни: за Богом молитва, а за царём служба не пропадают.

Несколько месяцев спустя свадьба царская состоялась ещё с большею пышностью и великолепием, чем первая.

X

БОЯРИН ШЕИН

После десятилетнего разумного управления царством патриарх Филарет, успокоенный насчёт престолонаследия, так как Бог даровал царя Михаилу прекрасного мальчика Алексея, возымел желание возвратить из владения поляков Смоленск и Дорогобуж, составлявших ключ в Россию.

Притом притязания польских королей на русское царство не прекращалось: король Сигизмунд III, умирая, велел себе надеть шапку Мономаха, украденную поляками в Москве, когда они ею владели. Умирая в этой шапке и лёжа в ней в гробу, он этим как бы завещал Польше не оставлять его притязаний. Притом сына его Владислава избрали в короли Польши единственно потому, что ему когда-то целовала крест Москва.

Патриарх стал поэтому готовиться энергично к войне.

Более шестидесяти шести тысяч иноземцев были наняты в войска и по всему государству объявлен добровольный сбор, который должен был производить знаменитый князь Димитрий Михайлович Пожарский, архимандрит Левкий и Моисей Глебов.

Царские грамоты разбросаны были по государству. Русь откликнулась со свойственный ей патриотизмом: потекли в Москву и деньги и двинулись ратные люди.

Но не радовали последние Филарета; боярские дети и вообще дворянство были хорошо вооружены и пришли лучшие люди, но из крестьянства они навезли и навели что ни на есть худшее, пьяное, воровское и бессильное, и о нём справедливо выражался боярин Шеин и его родственники: плюгавенькое[7]. Сформировали армию в тридцать две тысячи человек при ста пятидесяти орудиях.

Тут пошли споры — кому начальствовать.

Людей боевых было тогда между боярами много, но выдающихся мало.

Предложили начальство князю Димитрию Черкасскому по настоянию патриарха и других царских родственников, так как он был тоже в родстве с царским домом; но по его молодости в товарищи к нему назначили старого воина, князя Бориса Михайловича Лыкова.

вернуться

7

Историческое выражение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: