После этого скромного обеда собеседники разошлись. Архимандрит ушёл к себе в монастырь, а патриарх забрался на верх крыши в свою келью, где он присел отдохнуть.
Свежий воздух, утомление и спокойствие в этом уединении подействовали на него благотворно, и он сидя заснул.
Снится ему странный сон: он окружён какими-то гадами, змеями, пиявками; всё это ползёт к нему, хочет вцепиться в него; он душит и давит их тысячами, но те являются ещё в большем количестве, впиваются в его тело... он наконец начинает изнемогать... он чувствует, что они одолеют его...
Он просыпается, пред ним стоит послушник.
— Святейший патриарх, — говорит он, — из Москвы из Чудова монастыря архимандрит Павел...
— Павел?.. а!.. хорошо... проси его в приёмную.
Патриарх оправляется и спускается в приёмную.
При его появлении отец Павел распростёрся, потом подошёл к его благословению.
— Уж не пожаловал ли ты сюда посмотреть моё хозяйство? — спросил благосклонно Никон.
— Нет, святейший патриарх, за недосугом — в иной раз... а я вот с патриаршим делом.
И при этом он подробно рассказал, как при собрании детей именитейших бояр Стрешнев заставил собаку подражать, как патриарх молится и благословляет народ.
— И ты можешь это подтвердить под пыткой?..
— Как и где угодно. Да вот моя грамотка за моим рукоприкладством, да и список всех присутствовавших при этом.
Дрожащими от гнева руками Никон взял из рук его бумагу, прочитал её и обратился к нему:
— Возвращайся тотчас в Москву и вели благовестить в Успенском соборе... я поспею к вечерне... а назавтра вели из патриарших палат дать знать во дворец и боярам: будет-де завтра, в воскресенье, патриаршее служение соборне...
Отец Павел простился и тотчас возвратился обратно в Москву.
Гнев Никона не имел границы и меры.
— Эти издёвки неспроста, — говорил он сам с собою, — кабы это было кем-нибудь иным, сказал бы: безумен он, не ведает, что творит... А то Стрешнев? Царский сродственник... да при ком?.. При детях и сродственниках бояр и царского дома... Смолчать нельзя... опозорено не только патриаршество, да и всё духовенство... все святители... опозорена церковь... Я должен снять позор... дерзкого я должен наказать... и накажу... всенародно покараю...
Он ударил в ладоши, явился послушник.
— Лошадей... в Москву... сейчас...
Послушник побежал исполнить приказание Никона.
Патриарх поспешно умылся, оделся и спустился из своего скита в аллею, шедшую мимо ограды.
Его коляска и небольшой штат, сопровождавший его, были уже готовы.
Патриарх помчался в Москву.
Он успел к вечерне; Иван-колокол загудел, когда он въезжал в Кремль.
Никон прямо подъехал к Успенскому собору, и народ восторженно его принял. В это время Никон сделался всеобщим любимцем — Москва им гордилась, как гордилась она впоследствии митрополитом Филаретом. Да и было им чем гордиться: такого святителя после митрополитов Петра и Филиппа Москва не имела. Доступный народу, он держал себя в отношении бояр гордо и недоступно и не делал никому никаких поблажек. Справедливый и строгий, он был единственный человек в целом государстве, не делавший поборов и не бравший взяток, а между тем для нуждающихся и бедных его казна была открыта.
Имя Никона поэтому гремело по всей Руси, и чтилось оно не только в дворцах, хоромах и теремах, но даже и в отдалённых избах захолустий.
Неудивительно после того, что звон, возвещавший вечерню, на которую прибудет патриарх, означал, что он будет служить и на другой день, и поэтому в воскресенье для слушания обедни собралась в Успенский масса народа.
Прибыл в собор и царь, а с ним и двор, и боярская дума, и царица с детьми и родственниками.
Началось архиерейское служение, и Никон показался всем необычайно бледным и болезненным. В том месте, где провозглашается: «изыдите оглашеннии», патриарх вышел на амвон и начал говорить на тему «о грехе издеваться над служителями алтаря». Слово его было полно достоинства и негодования; доказывая на основании святого Евангелия всю непристойность и греховность этого безобразия, он прямо указал на неприличную выходку Стрешнева, причём он провозгласил, что он по архипастырской своей обязанности не может оставить это безнаказанным и потому предаёт его проклятию.
Едва он кончил, как протодьякон, выйдя посреди церкви, торжественно предал боярина Симеона Стрешнева проклятию.
Неожиданность эта страшно смутила всех, в особенности, когда ближний боярский сын патриарха князь Вяземский подошёл к Стрешневу и велел ему, как оглашённому, выйти из церкви.
После того служба пошла своим порядком, но вся царская семья была в неописанном смущении, и, когда кончилась служба и они приложились к животворящему кресту, все тотчас уехали.
Никон торжествовал: он видел смущение двора и бояр, и это его радовало; за публичное оскорбление он отвечал тем же и показал, что патриарха оскорблять нельзя безнаказанно и что он не пощадит никого, как бы высоко ни стояло это лицо. Предал он проклятию родного брата царицы...
Стрешнев и его партия, т.е. враги Никона, воображали, что он начнёт против него суд и оскандалится, а тот неожиданно распорядился по-своему и сделал им публичный скандал.
Прогремевшая в Успенском соборе «анафема» произвела поэтому двоякое действие: народ весь стоял на стороне патриарха и говорил об его справедливости и беспристрастии.
Зато двор и боярство сильно восстали против него и обвиняли его в своеволии: «Без суда-де патриарх не в праве был этого сделать».
Сторону Никона приняла, однако ж, Татьяна Михайловна. В это время она перебралась в терем, так как тот был отстроен, и она по уму, по богатству своему и по влиянию на царя господствовала там.
Она помнила, как Стрешнев устроил было скандал ей самой и душевно радовалась, что Никон нашёл случай ему отплатить.
Но царь разжевался не на шутку на патриарха за неожиданное для него проклятие дядюшки, тем более что Богдан Хитрово и Матвеев подбивали его «за самоволие патриарха предать его суду».
— Но какому суду? — спрашивал царь.
— Суду митрополитов и архиереев.
— Не знаешь ты, Богдан, церковных правил, — молвил царь, — патриарха может судить лишь вселенский собор.
Во время этой беседы в Покровском селе, где теперь жил весь двор, явился стольник и доложил, что царское величество приглашается царевною Татьяною Михайловною в терем.
Царь был с сёстрами своими очень вежлив и ласков: он всегда являлся к ним по первому же их зову.
Татьяна была его любимица: игривая, ласковая, любящая до обожания брата, она глубоко ему сочувствовала, и он от неё ничего не скрывал и разделял с нею свои горести и радости. Притом они росли вместе и играли вместе и так привыкли друг к другу, что когда Алексей Михайлович уезжал в поход, он получал от неё письма, и как бы он ни был занят и где бы он ни был, он всегда ей отвечал. Поныне много его писем к ней сохранилось в государственном архиве.
Вот почему он охотно к ней заходил: так как она умела всегда рассеять много его сомнений и поддержить его в его начинаниях.
На зов её и теперь он пошёл в весёлом расположении духа.
Вострушка Таня встретила его с распростёртыми объятиями, расцеловала и усадила в своей уютной приёмной. Это была прелестная гостиная, уставленная мягкою мебелью и убранная коврами. По случаю лета окна были открыты в сад, откуда шёл запах цветов, растущих в клумбах.
— Что, вострушка моя, — обратился он к царевне, — ты так торжественно пригласила меня к себе?
— Да всё это противное дело нашего дядюшки, оно покою мне не даёт.
— За кого ты дьячишь?..[36] уж не за Семёна ли Лукича... успокойся, я и без того уже так гневен на святейшего... всему царскому дому сделал позор.
— Нет, видишь ли, братец[37], я ино толкую... виноват патриарх: без тебя и твоего соизволения не должен он карать, да ещё всенародно. Да подумай сам коли допущать над святейшим издёвку, так что молвить о попах?..