— И взаправду уходит, — успокоился черемис.
Сел он вновь в телегу, и они благополучно проехали заставу, и тогда лишь возница поверил и пересел вновь на козлы.
Едут они по великой Москве более часу, и всё нет конца, а им-то нужно в Китай-город, и это, бают, сердце Москвы. Наконец и Китай-город показался, и указывают им дом Нефёда Козьмича Минина.
Палаты большие со службами и с садом; подъезжает отец Никита к терему, останавливается на улице, сходит с телеги и идёт во двор.
Встречается служка и, узнав, что батюшка из Нижнего, бежит к дворецкому, а тот докладывает окольничему.
Выходит поспешно Нефёд Козьмич на крыльцо, встречает дорогого гостя, обнимает и целует его, вводит в свои хоромы, а лошадей и телегу велит убрать в сарай и конюшни, а кучера в людскую.
Не знает Нефёд, куда посадить отца Никиту, и расспросам нет конца: и о Нижнем, и о Марье Ивановне Хлоповой.
Сразу не говорит отец Никита, зачем приехал-де в Москву, а объясняет свой приезд тем, что хотелось-де поглядеть матушку Москву, людей посмотреть, уму-разуму набраться.
— Умно ты сделал, отец Никита, что приехал сюда в мире пожить, с людьми побывать едино, чтоб многое знать. Покажу тебе все храмы и монастыри Божьи, пушечный дом, печатное и иное дело да ряды немцев гостей.
Обрадовался отец Никита несказанно и благодарил Нефёда Козьмича за ласку и милость.
За гостинцы же, привезённые отцом Никитой, хозяин был ему обратно благодарен. Гостинцы же были: от Марьи Ивановны — водка малиновка в бочонках, а от жены отца Никиты свиные колбасы, изготовленные по-малороссийски, так как отец её был хохол.
— Ну, — говорил хозяин, — подарок дорогой, завтра же покличу гостей, попотчую этим добром, да и тобой похвалюсь, какого друга нажил... Врагов, — продолжал он добродушно, — скоро наживёшь, а друзей... ой! ой! как трудно.
И с этими словами он обнял и расцеловал Никиту.
Отвели гостю хорошенькую светёлку, с кроватью, чистым бельём, да снесли сюда и сундучок его с бельём и платьем, а его черемис возгордел и баранью шапку свою начал носить набекрень, для придачи себе важности, а о бабе-яге забыл.
На другой день наехало много гостей к Нефёду — или бояре, или окольничие.
Напросил этих гостей Нефёд на малороссийские колбасы, и ради них жарились к трапезе чуть ли не целые быки, целые боровы и сотни разной птицы, да целый десяток похлёбок и ухи.
Отец Никита был им представлен как нижегородец и друг хозяина, причём Нефёд рассказал о новшествах, какие введены им в Макарьевской обители и теперь в приходской церкви.
Родственники царя: Шереметьев, князь Черкасский и Иван Никитич Романов, присутствовавшие здесь, просили отца Никиту к себе.
— Видишь, — говорил гостю на другой день Нефёд Козьмич, — вот и познакомился с людьми именитыми, ужо мы с тобою у них побываем.
— Благодарствую, и они понадобятся по делу Марьи Ивановны, — сказал вскользь отец Никита.
— По какому её делу? Ты не говорил мне.
— Не смел... Видишь, Нефёд Козьмич, баяли, она порченая, а это неправда.
— Все так бают, да и они, в Нижнем-то, говорили тоже.
— А мне, вишь, на духу она другое молвила: я-де не порченая... боюсь Салтыковых... так и не перечу...
— То-то и я у Хлоповой прожил больше трёх месяцев, да порчи в ней не заметил; румяная, белая, точно кровь с молоком, и умница такая... Но баяли люди — порченая... А наше дело сторона... Да за что же боярин-то кравчий, Михаил-то Михайлович Салтыков, на них взъелся?
— Бают так: ходил царь с приближенными в оружейной палате, здесь был и Салтыков, и дядя невесты, Гаврила Хлопов. Поднесли царю турецкую саблю, и все её хвалили. Салтыкова взяла злоба, и он сказал: «Вот невидаль! И на Москве государевы мастера такую сделают!» Тогда государь обратился к Гавриле Хлопову и спросил: «Как думаешь, сделают ли такую саблю в Москве?» — «Сделать-то сделают, да только не такую», — отвечал Хлопов. Вот и взъелись на них оба Салтыкова — Борис и Михаил, да и дали ей, невесте-то, какой-то водки из аптеки, значит, чтобы лучше ела, а та и заболела... Салтыковы и наговорили, что она порченая.
— Вот как дело было, — произнёс задумчиво Нефёд, — и это она говорила тебе на духу?
— Говорила, но так как здесь царское дело, я и открыл тебе правду, да и патриарху тоже скажу.
— Побываю у патриарха и скажу, что ты духовник Марьи Ивановны и что она сказала такое слово, что можешь ты передать ему лишь одному. Однако прежде, нежели у него побываю, я повезу тебя к Шереметьеву, Черкасскому и Романову, пущай они прежде скажут патриарху ласковое об тебе слово. Тогда и дело будет сделано — патриарх человек прямой, честный и правдивый: каждому он воздаёт за заслуги. У него все одинаковы, и бояре-то ближние не очень-то и жалуют его, а многие не желали его возврата в Москву. При митрополите Иове ближние бояре делали что хотели, а инокиня-мать из Вознесенского монастыря с Грамотиным дьяком управляла царством. А святейший патриарх Филарет, как приехал, взял всё в руки — управлять-де из кельи да женщине не подобает. Да и царь-то иной раз получает родительский выговор. Увидишь сам старца, полюбишь, как и я люблю... Завтра утром я тебя повезу по Москве.
На другой день ранним утром представил Нефёд Козьмич отца Никиту к царским родственникам, и те пришли в восторг от ума молодого священника и обещались о нём поговорить с патриархом. Несколько дней спустя они встретились с Нефёдом Козьмичом в боярской думе и объявили ему, что патриарх желает, чтобы ему представили двадцатилетнего мудреца.
На другой же день после того Нефёд повёз отца Никиту к царскому отцу Филарету Никитичу, жившему в Новоспасском монастыре.
Оставив отца Никиту в сенях, Нефёд вошёл вовнутрь хором и вскоре вышел оттуда с патриаршим окольничим Стрешневым.
— Патриарх требует тебя к себе, тебя проводит к нему окольничий, а я тебя подожду здесь. Да благословит и поможет тебе Царица Небесная в твоём добром начинании.
Отец Никита мужественно пошёл вперёд, но когда он был уж у дверей, завешанных ковром, где находился патриарх, ему сделалось страшно и сердце замерло, — о Филарете говорили так много злого.
Стрешнев откинул полог и впустил отца Никиту в рабочую патриарха.
Войдя туда, поп распростёрся на полу и, подымаясь, сделал то же самое трижды.
Когда он поднялся, то увидел себя в небольшой комнате, устланной коврами; у окна стоял небольшой стол, заваленный книгами и бумагами; пред ним как будто вырос из земли среднего роста красивый старик, с сильною проседью в бороде. На нём был простой серый подрясник, припоясанный золотым кушаком, а тёмно-русая голова его, с сильною проседью, не была ничем покрыта.
Отец Никита подошёл под его благословение.
— Благословен приход твой, — сказал патриарх, крестя его двуперстно. Полюбовавшись затем с минуту на двадцатилетнего красавца и атлета[3], патриарх милостиво продолжал: — Коль не сказали бы мне бояре и Нефёд Козьмич, что ты разума полный и устроитель церковного благолепия, я бы предложил тебе, сын моя, расстричься и идти в передовой царский полк. Но, говорят, ты полон премудрости... Откуда ты взял это? Нефёд говорит, что ты и по-гречески знаешь.
И при этом патриарх заговорил по-гречески:
— Я изучил греческий и латинский языки в неволе... Папа готовил вместе с моим освобождением и унию, но он ошибся: от веры своей мы, русские, не отречёмся. Правда, знание — свет, а невежество — тьма, я поэтому и печатное дело вновь завёл, и в Чудовом монастыре учат по-латыни и по-гречески.
— Изучил я греческий язык, — сказал отец Никита по-гречески, — у тестя своего, в селении Вельманове... Потом в Макарьевской обители.
— Вельманово — это поместье бывшего воеводы царя Ивана Грозного. Ты из крестьян?
— Из крестьян, отец мой, Минин.
— Носишь ты отчество знаменитое, Козьма Минич Сухорукий, отец Нефёда, носил это имя. Сын мой, носи его высоко — и Бог тебя вознесёт. И апостолы были простые рыбаки. Наше святительское призванье тоже апостольское, и многие из крестьянства были великие святители, у нас, правда, не столько, как в Малой Руси. Учись всегда и постоянно, — видишь, какой я старец, а всё ещё учусь. Теперь скажи, в чём твоё дело?
3
Он был почти трехаршинного роста.